Постимпрессионизм От Ван Гога до Гогена

       

СТАТЬЯ ОРЬЕ О ВАН ГОГЕ


Винсент Ван Гог покинул больницу лишь две недели спустя, 7 января 1889г. Его отвез домой преданный почтальон Рулен, добросовестно информировавший Тео о состоянии здоровья Винсента. В больнице Ван Гог подружился с пастором Саллем и доктором Реем, проходившим практику при больнице (Ван Гог написал его портрет); с ними обоими встретился и Тео во время своего кратковременного пребывания в Арле, и они тоже поддерживали с ним связь.

Теперь, когда Винсент снова вернулся в свой желтый домик (хотя и продолжал ежедневно ходить в больницу на перевязки), он получил письмо от Гогена, где тот объяснял, что уехал в Париж, не желая тревожить друга во время болезни. Ван Гог был не вполне удовлетворен таким объяснением и написал Тео: „Как может Гоген ссылаться на то, что его присутствие тревожит меня? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним. Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать". 1

Когда Ван Гог начинал вспоминать о случившемся, ему становилось не по себе, но он всячески старался не показывать этого. Однако в одном из писем к Тео он откровенно признался: „Позволив себе смелое сравнение, мы вправе усмотреть в нем [Гогене] маленького жестокого Бонапарта импрессионизма или что-то в этом роде... Не знаю, можно ли так выразиться, но его бегство из Арля — назовем вещи своими именами — можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала, тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде". 1

О собственном положении Ван Гог говорил совершенно спокойно. „Хотя в данный момент все будут бояться меня, — писал он Тео, — со временем это пройдет. Все мы смертны, и каждый из нас подвержен всевозможным болезням. Наша ли вина, что болезни эти бывают весьма неприятного сорта? Самое лучшее — это постараться поскорее выздороветь. Я чувствую угрызения совести, когда думаю о беспокойстве, которое, хотя и невольно, причинил Гогену.
Но еще до того как все произошло, я в последние дни ясно видел: он работал, а душа его разрывалась между Арлем и желанием попасть в Париж, чтобы посвятить себя осуществлению своих замыслов". 2

У Винсента даже хватало мужества подшучивать над собой. Обсуждая намерение Гогена снова вернуться в тропики, он писал брату: „Из этих мест мне вовсе нет нужды уезжать в тропики. Я верю и всегда буду верить в искусство, которое надо создавать в тропиках, и считаю, что оно будет замечательным, однако лично я слишком стар и во мне слишком много искусственного (особенно, если я приделаю себе ухо из папье-маше), чтобы ехать туда". 3

Несмотря на печальный опыт, Ван Гог готов был в любой момент снова разделить свой дом с Гогеном и писал Тео: „Единственное, что он [Гоген] мог бы сделать и чего он безусловно не сделает, это попросту вернуться сюда... Словом, беру на себя смелость считать, что мы с Гогеном достаточно сильно любили друг друга, чтобы в случае необходимости снова начать совместную жизнь". 4

Но надеждам Ван Гога был нанесен жестокий удар: ровно через месяц после его выздоровления, как раз когда он начал работать, его снова пришлось отправить в больницу. На этот раз он внезапно вообразил, что его пытаются отравить. Попав в больницу, он наотрез отказался разговаривать. Однако уже примерно через неделю доктор Рей смог сообщить Тео, что Винсент чувствует себя гораздо лучше и есть надежда на выздоровление. Несколько дней спустя художник сам писал брату: „Большей частью я чувствую себя совершенно нормальным. Право, мне кажется, что мое заболевание просто связано с пребыванием в этой местности и я должен спокойно переждать, пока оно пройдет, даже в том случае, если приступ повторится (чего, вероятно, не будет)". Винсент сейчас заставил себя отказаться даже от своей заветной мечты. Он добавлял: „После того, что случилось со мной, я больше не смею понуждать других художников ехать сюда; они рискуют потерять разум, как потерял его я..." 5



Вторично выйдя из больницы, Ван Гог поспешил вернуться к работе и написал несколько полотен, которые сам считал совершенно „спокойными". Прежде всего он взялся за портрет г-жи Рулен, начатый еще до болезни. Он особенно торопился завершить работу над этим полотном, так как Рулена переводили на новую должность в Марсель, куда за ним должна была последовать семья, и Ван Гог боялся, что жена почтальона после отъезда мужа не захочет больше позировать ему. (Много лет спустя г-жа Рулен рассказала дочери, что всегда немножко побаивалась художника.)

В этой новой картине Ван Гог изобразил г-жу Рулен, качающей невидимую колыбель на фоне, украшенном вымышленными цветами. Картина была навеяна романами Пьера Лоти „Исландский рыбак", который Ван Гог обсуждал с Гогеном. Размышляя о монотонной и опасной жизни моряков, Винсент захотел написать такую картину, повесив которую в каюте они вспоминали бы, как когда-то качались в люльке под звуки колыбельной песни. Таким образом, картина эта выражала его увлечение „абстракциями" и „утешающим" искусством, но, как он объяснял, она была также „попыткой извлечь из цвета всю возможную музыку". Ван Гог был так захвачен своей темой, что написал несколько вариантов картины. Один из них, по мнению Винсента наилучший, был выбран г-жой Рулен; другой он позднее подарил Гогену, пожелавшему иметь также один из вариантов его „Подсолнечников". Но Ван Гог, вспомнив, что „Подсолнечники" понравились Гогену лишь много времени спустя, после того как он увидел их, согласился на это лишь при условии, что Гоген даст ему в обмен одну из своих не менее значительных работ. 6

Винсент Ван Гог был так спокоен, что написал свой автопортрет с еще перевязанным ухом, а несколько ранее даже зашел в публичный дом, где ему сказали, что такие инциденты, как тот, что произошел с ним, здесь считаются обычным делом. 7

(Ван Гог жадно собирал любые сведения, подтверждающие, что его случай был явлением „обычным", вызванным климатом и т.




д., иными словами, мог произойти с каждым.) Но стоило ему опять взяться за работу, как над ним нависла новая беда: свыше восьмидесяти жителей Арля подписали петицию на имя мэра с требованием госпитализировать художника. 8

26 февраля к нему явился полицейский чиновник, опечатал его дом и вновь водворил Винсента в больницу.

Много месяцев спустя Ван Гог сожалел, что послушно последовал за полицейским и жаловался брату: „Я упрекаю себя за трусость; я должен был отстаивать свою мастерскую, даже если бы это привело к драке с жандармами и соседями. Другой на моем месте схватился бы за револьвер, и, конечно, если бы я, художник, убил нескольких болванов, меня бы оправдали. Так мне и надлежало поступить, но я оказался трусом и пьяницей". 9

К счастью, Ван Гог не прибег к оружию (да он его, несомненно, и не имел), а вместо этого подавил свою гордость, с трудом сохранив спокойствие из боязни, что его могут счесть буйно помешанным, если он начнет бурно выражать свое возмущение. В страшные дни, последовавшие за этим, когда он был полностью предоставлен самому себе — без книг, даже без своей трубки, у него было достаточно времени на размышления о прошлом и будущем, которое начинало ему казаться все более и более мрачным. Напряжение оказалось чересчур сильным, и у Ван Гога начался новый приступ, длившийся, однако, недолго. Винсент был так подавлен, что даже не подумал написать Тео; пастор Салль взял на себя обязанность информировать Тео и, после того как приступ прошел, сообщил ему: „Ваш брат с большим спокойствием и совершенно разумно говорил со мной о своем положении, а также о петиции, подписанной его соседями. Эта петиция чрезвычайно расстроила его. „Если бы полиция, — сказал он мне, — встала на мою защиту, запретив детям и даже взрослым собираться вокруг моего дома и заглядывать в окна, как они делали (словно я какое-то диковинное животное), я был бы куда спокойнее; во всяком случае, я никому не причинил вреда". Короче, я нахожу, что брат ваш преобразился, и дай бог, чтобы дело и дальше шло на поправку, хотя состояние у него все еще неопределенное и невозможно объяснить те неожиданные и полные перемены, которые происходят в нем". 10



После месячного молчания Винсент снова написал Тео и просил его не вмешиваться в действия местных властей, так как рассчитывал вновь завоевать свободу спокойным и разумным поведением. Он беседовал о своей болезни с доктором Реем, который объяснил ему, что его состояние отчасти вызвано тем, что вместо обильного и регулярного питания он сидел на кофе и алкоголе. Он ответил: „Допускаю, но мне приходилось как-то подстегивать себя для того, чтобы получить ту высокую напряженность желтого цвета, которой я добился прошлым летом. В конце концов, художник — это человек, который работает, и несправедливо позволять нескольким дуракам [имеются в виду лица, подписавшие петицию] добивать его". И он печально добавил: „...Я думаю, мне придется сознательно избрать роль сумасшедшего, так же как Дега избрал себе маску нотариуса. Только у меня, вероятно, не хватит сил играть такую роль". 11

Тео Ван Гог, уже назначивший день своей свадьбы, был глубоко встревожен вестями от Винсента. Услышав, что Синьяк собирается поехать на юг, он попросил его заехать в Арль и навестить брата. Так, в конце марта, Синьяк побывал у Ван Гога в больнице. Ему разрешили погулять с пациентом, и они вдвоем направились к домику Винсента, куда им удалось проникнуть с трудом, так как он все еще был опечатан полицией. В конце концов они все-таки вошли туда, и Винсент смог показать Синьяку все собранные в мастерской картины; он даже подарил Синьяку небольшой натюрморт с двумя селедками. Синьяк впоследствии рассказывал об этом визите: „Весь день он говорил о живописи, литературе, социализме. К вечеру он немного устал. Дул жуткий мистраль, и это, возможно, взвинтило его. Он порывался выпить литр скипидара прямо из бидона, стоявшего на столе у него в спальне. Пришло время вернуться в больницу". 12

Синьяк зашел к нему на следующий день, чтобы попрощаться. Визит его очень подбодрил Ван Гога, хотя Синьяк, по-видимому, не слишком восторженно отнесся к работам Винсента. Во всяком случае, в сообщении, посланном Тео, он высказывается весьма осторожно: „Я застал вашего брата в отличном физическом и душевном состоянии, — писал Синьяк.


— Вчера и сегодня утром мы вместе ходили гулять. Он показал мне свои картины; среди них есть несколько по-настоящему хороших и все они очень интересны". 13

Сам же Винсент был в восторге от этого посещения, нарушившего тоскливую монотонность его жизни, и сообщил брату: „Я пишу тебе, чтобы рассказать о визите Синьяка, [доставившем мне большую радость. Он был очень смел, откровенен и прост, когда речь зашла о том, не взломать ли нам дверь, запертую полицией... Я нашел Синьяка очень спокойным, хотя говорят, что он бывает неистов; на меня он произвел впечатление человека хладнокровного и уравновешенного — вот и все. Редко, вернее, никогда не приходилось мне беседовать с импрессионистом без споров или обоюдного раздражения." 11

В конце марта Ван Гогу разрешили самостоятельные прогулки, и он был счастлив выяснить, что его непосредственные соседи не принимали участия в петиции. Но по договоренности с врачами было решено, что он пока по-прежнему остается в больнице, где он в тот момент писал двор и делал кое-какие рисунки. 14

Страстно желая снова приступить к работе, он вынужден был в то же время расстаться со своим желтым домиком и отправить мебель на хранение. Доктор Рей предоставил в его распоряжение две небольшие комнатки; примерно в середине апреля Винсент уже сообщал брату, проводившему медовый месяц в Голландии, что он работает над шестью этюдами одновременно.

Работа способствовала его выздоровлению, хотя и не отвлекала от размышлений о будущем. „Я очень мало читаю, чтобы иметь возможность больше думать, — писал он своей сестре Вил. — Вполне возможно, что мне предстоит еще много страданий. Сказать по правде, это не очень улыбается мне, ибо меньше всего меня привлекает карьера мученика. Я никогда не стремился проявлять героизм, которого во мне нет и которым я безусловно восхищаюсь в других людях, но, повторяю, я не считаю героизм ни своим идеалом, ни своим долгом... Ежедневно я принимаю лекарство от самоубийства, которое рекомендует несравненный Диккенс.


Состоит оно из стакана вина, куска хлеба, ломтика сыра и трубки с табаком. Ты, пожалуй, скажешь, что это чересчур простой способ. Верь или не верь, но тоска иногда доводит меня почти до самоубийства; бывают, однако, моменты, когда..." 15

Ван Гог не мог не сознавать, что сейчас у него не хватит мужества жить и работать в одиночестве. У него был долгий разговор с пастором Саллем, который затем сообщил Тео: „Иногда кажется, что не осталось и следа болезни, так сильно мучившей его... Он полностью сознает свое положение и говорит со мной с трогательной искренностью и простотою обо всем, что с ним произошло, и как он опасается, может произойти опять. „Я не в состоянии, — сказал он мне позавчера, — сам следить за собой и контролировать себя; я чувствую, что стал теперь совсем другим, чем раньше". 16

В результате пастор, посоветовавшись с докторами, предложил художнику поселиться, в убежище для душевнобольных в окрестностях Сен-Реми, и Винсент целиком одобрил это предложение. 21 апреля он написал брату подробное письмо: „Надеюсь, будет достаточно, если я скажу, что решительно неспособен искать новую мастерскую и жить там в одиночестве — ни здесь в Арле, ни в другом месте... Я пытался привыкнуть к мысли, что мне придется все начинать сначала, но в данный момент это немыслимо. Работоспособность моя понемногу восстанавливается, но я боюсь, что потеряю ее, если стану принуждать себя и если на меня сверх того ляжет вся ответственность за мастерскую. Итак, я решил на время перебраться в убежище ради собственного спокойствия и ради спокойствия окружающих. Меня несколько утешает то обстоятельство, что теперь я начинаю считать безумие такой же болезнью, как любая другая, и воспринимаю его как таковую, тогда как во время приступов все, что я воображал, казалось мне реальностью. Честное слово, не хочу ни думать, ни говорить об этом. Избавь меня от объяснений, но прошу тебя, пастора Салля и доктора Рея устроить так, чтобы в конце этого месяца или в начале мая я смог бы поселиться там как постоянный пациент.


Начать снова жизнь художника, какую я вел прежде, уединяться в мастерской, без развлечений, если не считать посещения кафе или ресторана, под испытующими взорами соседей и прочее,— нет, этого я не могу. Жить же с другим человеком, даже с художником, трудно, очень трудно: берешь на себя слишком большую ответственность. Не смею даже думать об этом. Давай попробуем три месяца, а потом увидим... Я буду работать над картинами и рисунками, но без прошлогоднего напряжения. Не расстраивайся из-за всего этого. Последние несколько дней были грустными — переезд, перевозка мебели, упаковка картин, которые я посылаю тебе. Грустно мне главным образом потому, что все это ты дал мне с такой большой братской любовью, что в течение долгих лет ты один поддерживал меня, а теперь я снова докучаю тебе этой печальной историей,— но мне очень трудно выразить все, что я чувствую. Доброта, проявленная тобой по отношению ко мне, не пропала даром, поскольку ты обладаешь ею и она остается при тебе, даже если ее практические результаты равны нулю...

Пойми, если одной из главных причин моего сумасшествия был алкоголь, то пришло оно очень медленно и уйти может тоже только медленно, если ему, конечно, вообще суждено уйти. Если же виновато курение, то все равно... Что ж, от пороков нашего времени все равно никуда не денешься и, в конце концов, только справедливо, что после долгих лет сравнительно хорошего здоровья мы рано или поздно получаем, что заслужили. Что до меня, то должен признаться, я не выбрал бы сумасшествие, если бы мог выбирать, но уж раз такая штука приключилась, от нее легко не отделаешься. Тем не менее я могу найти утешение в том, что еще способен немного заниматься живописью... Мысленно жму твою руку, но не знаю, сумею ли часто писать тебе, поскольку не каждый день ум мой бывает настолько ясен, чтобы я мог писать совершенно логично". 17

Тео считал, что Винсенту лучше поехать в Понт-Авен, чем быть запертым в Сен-Реми, но брат его отверг этот проект. Когда молодая жена Тео предложила, чтобы художник приехал и поселился с ними в Париже, ее муж попытался объяснить ей своеобразный характер деверя, с которым она никогда не встречалась: „Самая большая трудность состоит в том, что он всегда болезненно воспринимает любое внешнее воздействие, независимо от того, здоров он или нет.


Если бы ты знала его, то поняла, как трудно решить, что с ним делать. Как тебе известно, он давно порвал со всеми так называемыми условностями. По его одежде и манерам сразу видно, что это человек совершенно особый, и уже много лет назад те, кто встречался с ним, говорили: „Он сумасшедший". Мне все это безразлично, но дома у нас жить он не сможет. Даже в его манере разговаривать есть нечто такое, от чего люди либо становятся о нем очень высокого мнения, либо вовсе не переваривают его. Он всегда находит людей, которых влечет к нему, но в то же время у него много врагов. Безразличные отношения для него немыслимы. У него всегда либо одна крайность, либо другая. Даже его лучшие друзья не всегда могут легко поладить с ним, так как он никого и ничего не щадит. Если бы у меня было время, я поехал бы к нему, возможно, отправился бы вместе с ним в длительное путешествие пешком, так как сейчас это единственное, что способно хоть немного успокоить его. Если бы я мог найти кого-нибудь из художников, кто согласился бы на такую поездку с ним, я послал бы к нему этого человека. Но те, с кем он хоть как-то может ладить, боятся его, и его совместная жизнь с Гогеном ничего не изменила — напротив. Кроме того, есть еще кое-что, из-за чего у меня не хватает смелости пригласить его сюда..." 18

Дальше Тео объяснял, как перевозбужден был в Париже Винсент и что едва ли пребывание в столице принесет ему пользу. Однако он добавлял: „Если он сам захочет приехать сюда, я ни секунды не стану колебаться... Но, повторяю, мне кажемся, что для него можно сделать только одно — разрешить ему поступать, как он хочет. Ему нигде не будет спокойно, разве что там, где его окружают природа и очень простые люди, как Рулены. Где бы он ни находился, пребывание его всюду оставляет след. Он не в силах промолчать, если видит, что что-то не так, и вот возникают ссоры... Я страдаю из-за того, что так беспомощен и ничего не могу для него сделать, но необычным людям помогают необычные меры, и, я надеюсь, выход найдется там, где обычные люди даже не станут искать его". 18



Сам Винсент Ван Гог был готов прибегнуть к необычным мерам: он даже сообщил брату, что самым лучшим выходом для него будет поступить на пять лет во Французский иностранный легион, так как физически он уже давно не чувствовал себя так хорошо, как сейчас, хотя и признает, что умственно он не совсем устойчив. Тео, конечно, и слышать не хотел о таком решении, подозревая, что Винсент готов скорее пожертвовать собой, чем обречь его на дальнейшие осложнения и расходы. Тео не мог отделаться от мысли, что даже желание Винсента попасть в убежище для душевнобольных продиктовано стремлением упростить положение; поэтому он еще раз, вопреки здравому смыслу, предложил брату переехать в Бретань или Париж. Но художник отказался: „Я не в состоянии ехать в Париж или Понт-Авен; к тому же у меня нет ни охоты ехать, ни сожалений о том, что я не могу себе этого позволить". 19

А жене Тео Винсент несколько позже объяснил, что для него, как и для Тео, „Париж представляется чем-то вроде кладбища, где погибли уже многие художники, с которыми мы прямо или косвенно были знакомы". 20 Тео в конце концов согласился на изоляцию Винсента, но разъяснил ему: „Я считаю твой уход в Сен-Реми не отступлением, как ты говоришь, а просто кратковременным отдыхом, для того чтобы поскорее вернуться с новыми силами". 21

В общем болезнь в значительной мере смягчила характер Винсента Ван Гога. Он даже признал, что его безудержный нрав действительно мог восстановить против него окружающих, и боялся, что суждения его часто бывают чересчур безапелляционны.

Тем временем пастор Салль побывал в Сен-Реми и привез следующие новости: месячная плата там выше, чем они ожидали, и Винсенту не разрешат работать за стенами убежища. Художник был чрезвычайно огорчен, но Тео согласился взять на себя дополнительное финансовое бремя. „Если бы не твоя дружба, — писал ему Винсент, — меня безжалостно довели бы до самоубийства: как мне ни страшно, я все-таки прибег бы к нему". 22

В тот самый момент, когда Ван Гог готовился к отъезду в Сен-Реми, он снова и в последний раз заговорил о своей любимой мечте: „Я не отказываюсь от мысли об ассоциации художников, о совместной жизни нескольких из них.


Пусть даже нам не удалось добиться успеха, пусть даже нас постигла прискорбная и болезненная неудача, — сама идея, как это часто бывает, все же остается верной и разумной. Но осуществить ее так и не придется". 23

24 апреля 1889 г. Тео Ван Гог написал из Парижа директору убежища для умалишенных в Сен-Реми: „Господин директор, с согласия нижеупомянутого лица, являющегося моим братом, я прошу принять в ваше заведение Винсента Вилема Ван Гога, художника, тридцати шести лет, родившегося в Грут Зундерт (Голландия) и ныне проживающего в Арле. Я прошу принять его как пациента третьего класса. Учитывая, что изоляция его желательна главным образом для того, чтобы предупредить повторение приступов, а не потому, что он находится в неуравновешенном умственном состоянии, я надеюсь, вы сочтете возможным разрешить ему писать картины за пределами убежища, если он того пожелает. Сверх того, не вникая в подробности необходимого ухода, который, без сомнения, одинаково заботливо предоставляется всем вашим пациентам, я прошу вас оказать мне любезность и разрешить ему по крайней мере полбутылки вина за обедом. Примите уверения в моем совершенном почтении. Т. Ван Гог". 24

8 мая 1889 г. Винсент Ван Гог в сопровождении пастора Салля предпринял короткое путешествие (около семнадцати миль) через Тараскон в Сен-Реми и был представлен директору убежища доктору Пейрону. На следующий день пастор сразу же сообщил Тео Ван Гогу: „Наша поездка в Сен-Реми прошла в высшей степени благополучно. Г-н Винсент был совершенно спокоен и сам объяснил директору, что с ним, как человек, прекрасно сознающий свое положение. Он пробыл со мной до моего отъезда, а когда я прощался с ним, усиленно благодарил меня и, казалось, был растроган мыслью о совершенно новой жизни, которую будет вести в этом заведении". 26

Художнику была предоставлена достаточно комфортабельная комната и дано желанное разрешение выходить за пределы убежища, если ему захочется работать в живописных и мирных окрестностях.



Убежище это расположено в красивом, но довольно уединенном месте, милях в двух от самого Сен-Реми, родины Нострадама, сонного городка, насчитывающего всего несколько тысяч жителей. Убежище находится на плодородной равнине и окружено полями пшеницы, виноградниками и оливковыми рощами, а с южной стороны к нему вплотную подходят обрывистые горы Люберон, последние отроги далеких Альп. Первоначально здесь был августинский монастырь, построенный в XII—XIII столетиях; от него и поныне сохранилось небольшое, но восхитительное здание и церковь. Позже помещение было расширено и к нему были пристроены два невысоких и удивительно длинных крыла, которые протянулись по обеим сторонам старинного здания. Когда в начале XIX века здесь было основано убежище, в этих корпусах размещались пациенты,— мужчины и женщины. Сейчас вся лечебница окружена садами и лужайками и обнесена стеной; красивая сосновая аллея и дорожка, густо окаймленная ирисами и лаврами, ведет к жилищу врача. Окна мужского корпуса с одной стороны выходят на пашню, а с другой — в величественный, хотя и сильно запущенный парк, с каменными скамьями, круглым бассейном, высокими узловатыми соснами, согнутыми мистралем, густой травой и кустарником. Хотя общий вид здания и парка, несмотря на его заброшенность и пустынность, не производит гнетущего впечатления, внутри помещение для мужчин выглядит крайне мрачно: длинные, плохо освещенные коридоры и монотонные ряды маленьких комнаток с зарешеченными окнами.

Помещение, которое занимал Ван Гог, выходит на поля, где вдалеке виднеются гряды гор. Налево от коридора расположена большая комната, вся мебель которой состоит из деревянных скамей, прикрепленных к стенам; окна этой комнаты выходят в парк, но большие деревья, впоследствии вырубленные, тогда почти не пропускали в нее света.

Когда Ван Гог был принят в лечебницу для душевнобольных, в ней было всего десять пациентов — мужчин. За ними присматривало несколько служителей, которым помогали монахини, варившие пищу, занимавшиеся шитьем и пр.


В целом же пациенты были предоставлены самим себе, так как из-за крайне скудного бюджета доктор Пейрон заботился главным образом о том, чтобы его пациенты не протянули ноги, и не помышлял лечить их теми новейшими средствами, которыми располагала наука того времени.

Доктор Теофиль Пейрон вначале служил врачом во флоте, а потом получил место окулиста в Марселе. 26 Он, по-видимому, был знаком с терапией, но его вряд ли можно было считать специалистом по душевным болезням.

На другой день после прибытия художника в убежище доктор сделал следующую запись в списке больных, добровольно поступивших в лечебницу: „Я, нижеподписавшийся, директор убежища Сен-Реми, удостоверяю, что Винсент Ван Гог, тридцати шести лет, уроженец Голландии, в настоящее время постоянно проживающий в Арле, департамент Буш-дю-Рон, и находившийся на излечении в местной больнице, страдает помешательством в острой форме со зрительными и слуховыми галлюцинациями, в результате чего он искалечил себя, отрезав себе ухо. В настоящий момент он, видимо, находится в здравом рассудке, но не имеет достаточно сил и мужества для самостоятельной жизни и поэтому добровольно просил принять его в число пациентов данной лечебницы. На основании вышеизложенного считаю, что г-н Ван Гог подвержен эпилептическим припадкам с очень большими интервалами, почему и рекомендуется подвергнуть его длительному наблюдению в стенах данной лечебницы". 27

Диагноз доктора Пейрона был, очевидно, основан на сообщении из арльской больницы и на том, что рассказали ему сам художник и пастор Салль. Позднее болезнь Ван Гога изучали многие врачи. Они ставили различные диагнозы — от шизофрении до сифилиса, наследственного или благоприобретенного (хотя это совершенно бездоказательно), но большинство их склонялось к мнению, что он страдал падучей болезнью. 28 Ван Гог рассказал доктору Пейрону, что в семье его матери были случаи эпилепсии. Теперь признано, что он страдал эпилептическим психозом (скрытая психическая эпилепсия); симптомы этого заболевания следующие: больной мрачен, неразговорчив, непокорен, подозрителен, обидчив, склонен оскорблять других, легко возбудим, способен набрасываться на людей. 29 Для этого заболевания характерны периодические припадки неопределенной длительности, которым предшествует так называемый „сумеречный период" и после которых наступает оцепенение.


Однако в промежутках между приступами больной ведет себя совершенно разумно.

У Винсента Ван Гога приступы обычно длились от двух недель до одного месяца; начинались они более или менее внезапно и случались через сравнительно длительные промежутки времени. Во время приступов он стремился покончить с собой, неоднократно пытался проглотить свои ядовитые краски и страдал от страшных галлюцинаций. Нечего и говорить, что все обычные занятия, как, например, живопись, рисование, писание писем полностью прекращались, как только несчастного одолевала болезнь, погружавшая его обычно в состояние глубокого утомления, если только он не был перевозбужден. Когда он приходил в себя, у него оставались лишь смутные воспоминания о происшедшем. В промежутках между приступами он полностью сохранял все свои способности и мог работать, писать, рассуждать с прежней ясностью ума. Это позволяло ему обсуждать собственную болезнь с поразительным беспристрастием и полной покорностью перед неизбежным.

Во всяком случае, письма, написанные Ван Гогом в Сен-Реми, и работы, выполненные им там, принадлежат человеку, полностью владеющему своими эмоциями. Провалы памяти, которыми он страдал, не оставляли следов на его работе, поскольку периоды его болезни и творческой деятельности никогда не совпадали.

Хотя доктор Пейрон, возможно, и поставил правильный диагноз болезни Ван Гога, он ничего не предпринял для излечения своего пациента, если не считать двух длительных ванн в неделю. (Ванны, по-видимому, принимались одновременно группой больных в небольшой комнате нижнего этажа, с двумя рядами лоханей, стоявших друг против друга.) Правда, медицина в те времена не располагала теми средствами и методами, какими располагает сегодня, но, с другой стороны, директор убежища Сен-Реми славился своей скупостью. Остальным пациентам приходилось не лучше, чем художнику: все они в равной мере были заброшены. „Следовать лечению, применяемому в этом заведении, очень легко, — писал Винсент брату, — ибо здесь ровно ничего не делают". 30 Удивительно, однако, что Ван Гог сначала был доволен убежищем,— возможно, потому что его предоставили самому себе и позволили работать.


В конце концов, это было как раз то, чего он хотел, хотя нельзя отрицать, что более внимательный и индивидуальный подход мог бы разрядить то страшное напряжение, в каком художника держало подозрение, что болезнь его неизлечима. Нужнее всего ему была уверенность в том, что еще есть надежда и могут найтись пути к восстановлению его здоровья, но именно эту уверенность он получал в самых недостаточных дозах. Даже религиозные басни могли бы сотворить чудо, если бы они убедили его, что приступы эти будут становиться все реже и реже и в конце концов совершенно прекратятся. Как всякий обреченный, он бы несомненно радовался возможности утешиться иллюзиями. В самом деле, бывали моменты, когда он сам держался за эту надежду, мужественно обманывая себя. Однако в целом удручающая атмосфера лечебницы слишком часто напоминала ему о его состоянии, хотя он и говорил, что общество других пациентов в какой-то мере примиряет его с собственной болезнью.

В тот самый день, когда его приняли в лечебницу, Ван Гог писал брату и невестке: „Я думаю, что, приехав сюда, поступил правильно главным образом потому, что, видя реальность жизни различных сумасшедших и душевнобольных, я избавляюсь от смутного страха, от боязни безумия. Мало-помалу я смогу приучить себя считать сумасшествие такой же болезнью, как всякая другая... Вполне возможно, что я пробуду тут довольно долго. Никогда не испытывал я такого покоя, как здесь и в арльской больнице. Наконец-то я смогу немного поработать!" 31

Писал он теперь реже, чем раньше, вероятно, потому, что однообразная жизнь не давала материала для частых сообщений, но если уж писал, то письма были длинные и полные подробностей.

Через несколько недель после первого письма он послал Тео подробный отчет о своей новой жизни: „С тех пор как я прибыл сюда... для работы мне хватало запущенного сада и я еще не выходил за ворота. Тем не менее места в Сен-Реми очень красивые, и рано или поздно я начну проводить там какое-то время... У меня маленькая комнатка, оклеенная серо-зелеными обоями, с двумя занавесями аквамаринового цвета с набивным рисунком — очень бледные розы, оживленные кроваво-красными полосками.


Эти занавеси, — наверно, дар какого- нибудь несчастного богатого покойного пациента, — очень хороши. Того же происхождения, видимо, и старое кресло, обитое пестрой тканью a la Диаз или a la Монтичелли: коричневое, красное, розовое, белое, кремовое, черное, незабудковое и бутылочно-зеленое. За окном, забранным решеткой, видно обнесенное стеной пшеничное поле... над которым по утрам во всем своем блеске восходит солнце. Кроме того, так как здесь пустует более тридцати комнат, у меня есть еще одна комната для работы. Комната, где мы проводим дождливые дни, напоминает зал для пассажиров третьего класса на какой-нибудь захолустной станции, тем более что здесь есть и почтенные сумасшедшие, которые постоянно носят шляпу, очки, трость и дорожный плащ, вроде как на морском курорте. Вот они-то и изображают пассажиров.

Еда — так себе. Немножко, конечно, попахивает плесенью, как в каком-нибудь заполоненном тараканами парижском ресторанчике или дрянном пансионе. Так как эти несчастные абсолютно ничего не делают (нет даже книг, ничего решительно, чтобы занять их, кроме кегельбана и шашек), им не остается ничего другого, как в определенные часы набивать себе живот горохом, бобами, чечевицей и всякой другой бакалеей и колониальными продуктами. Так как переваривание этой провизии сопряжено с некоторыми трудностями, то они поглощены весь день занятием столь же безопасным, сколь дешевым. Но, отбросив шутки в сторону, должен сказать, что я в значительной мере перестаю бояться безумия, когда вижу вблизи людей, пораженных им, таких, каким в один прекрасный день могу стать и сам... Хотя есть и такие, которые кричат и обычно бывают невменяемы, здесь в то же время существует и подлинная дружба... Они говорят: „Мы должны терпеть других, чтобы другие терпели нас". Все мы здесь отлично понимаем друг друга... Если у кого-либо случается припадок, остальные ухаживают за ним и следят, чтобы он не нанес себе повреждений. То же относится к людям, впадающим в буйство: если затевается драка, старожилы заведения тотчас же разнимают дерущихся...



И вот что еще радует меня: я замечаю, что другие во время приступов тоже слышат звуки и странные голоса, как я, и вещи перед их глазами тоже меняются. А это умаляет страх, который я почувствовал во время первого приступа... Когда знаешь, что это просто симптом болезни, начинаешь воспринимать это спокойно, как и многое другое... Мне кажется, если знаешь, что это такое, если понимаешь свое положение и отдаешь себе отчет, что ты подвержен приступам, то можно подготовить себя к ним, чтобы не поддаться чрезмерному страху и отчаянию.

Потрясение, пережитое мною (во время первого приступа), было таким сильным, что я даже боялся шевельнуться, и приятнее всего для меня было бы вовсе не просыпаться. В настоящий момент этот страх перед жизнью ослабел и чувство подавленности менее остро. Но у меня до сих пор нет силы воли и отсутствуют какие бы то ни было желания... Вот почему я не скоро уеду отсюда; в любом месте я останусь подавленным. Лишь за последние несколько дней мое отвращение к жизни несколько смягчилось.

Надеюсь, что через год я буду лучше знать, что я могу и чего хочу. Тогда мало-помалу я найду в себе силы начать все сызнова. Возвращаться в Париж или ехать куда-нибудь еще у меня сейчас нет охоты. Мое место здесь. По-моему, те, кто пробыли здесь много лет, страдают крайней апатией. Однако до известной степени меня спасет от такого состояния моя работа". 32

Письмо это представляет собой не только мужественную попытку спокойно проанализировать свое состояние. Попутно Винсент всячески старается рассеять тревогу брата и в то же время подавить собственные опасения. Юмористически описывая пациентов и даже подчеркивая преимущества пребывания вместе с другими сумасшедшими, он пытается скрыть от брата, как ужасно тяжело жить в обществе слабоумных и шизофреников. Подшутив над нездоровой пищей, он ничего больше об этом не сообщил Тео, и лишь несколько месяцев спустя признался, что с первого же дня отказался от общего стола, предпочитая жить на хлебе и супе. 33



Вероятно, художник поначалу действительно не видел всех неудобств новой жизни, отчасти из-за ослабевшей силы воли, отчасти потому, что перемена в жизни отвлекла его внимание от мелочей, но главным образом потому, что чувствовал, как возрождается его желание работать. Он больше всего уповал на то, что работа исцелит его, поможет ему преодолеть подавленное настроение и даст ему мужество взглянуть в лицо будущему.

Спустя месяц после его прибытия в Сен-Реми Ван-Гогу разрешили работать не только в саду убежища, но и в его окрестностях, куда он отправлялся в сопровождении служителя. Но хотя он испытывал удовлетворение от своей работы и даже чувствовал, что картины его становятся лучше, чем прежде, он все еще не был готов к жизни в нормальной обстановке.

„Однажды я отправился в деревню [Сен-Реми], — сообщал он в июне,— и хотя я шел с провожатым, зрелище людей и вещей привело меня чуть ли не в обморочное состояние, и я почувствовал себя совершенно больным. На природе же меня поддерживает сознание, что я работаю". 34

Однако теперь он старался не переутомляться. Размеренное и безбурное существование, а также успешная работа укрепили его уверенность в себе. „Благодаря тем предосторожностям, которые я сейчас принимаю, — писал он Тео в июне, — я уже так легко снова не заболею, и, надеюсь, приступы мои не повторятся". 35

Конечно, жилось Ван Гогу в лечебнице куда более сносно, чем остальным несчастным пациентам. Он мог уединиться и работать, мог по временам выходить на волю и мог очень много читать. Переписка с братом держала художника в курсе всех интересовавших его событий, а Тео посылал ему не только книги, но также газеты и журналы. Так он узнал о большой выставке скульптур Родена и картин Моне, устроенной у Пти во время Всемирной выставки, прочел о выставке Гогена и „Группы импрессионистов и синтетистов" у Вольпини. Название это, по-видимому, озадачило его, потому что он отметил: „Меня хотят заставить поверить, что основана еще одна новая секта и, конечно, куда более непогрешимая, чем все существующие.


Это и есть та выставка, о которой ты писал мне? Что за буря в стакане воды!" 34

Однако в письме к сестре Винсент отзывался о выставке Гогена с большим сочувствием: „Друг, живший со мной в Арле, и еще несколько художников устроили выставку, в которой участвовал бы и я, если бы был здоров. А чего они сумели добиться? Почти ничего. И все-таки в их полотнах есть нечто новое, нечто хорошее, такое, что доставляет мне радость и, уверяю тебя, даже вызывает мое восхищение". 36

Хотя Ван Гог теперь не переписывался ни с Гогеном, ни с Бернаром, он непрестанно думал о своих двух друзьях и нередко, работая, чувствовал их рядом с собой. Особенно часто он вспоминал, как обсуждал с ними необходимость „утешающего искусства" и как старался объяснить Гогену, что такое искусство уже было создано художниками Барбизонской школы. 37 Как они, он обращался к наблюдениям над самыми скромными и простыми объектами природы, которые передавал без слишком тщательной композиции, так, как будто бы он заметил их случайно. Действительно, среди первых его тамошних картин, сделанных, по-видимому, в саду лечебницы Сен-Реми, есть несколько таких, которые изображают цветы или растения, заполняющие холст. Самая значительная и большая из них — это картина с ирисами, которая напоминает затканную цветами и искусно переплетенными листьями материю и на которой почти не видно ни земли, ни неба. Вся поверхность представляет собой одну ослепительную композицию, повторяющую все те же формы цветов, все тот же рисунок листвы, все те же краски и передающую таким образом ощущение пышного цветения. Ван Гог написал в двух аспектах и сам сад: скамью среди деревьев, увитых плющом, и ряд деревьев и цветущих кустов вдоль фасада крыла, отведенного для мужчин. Кроме того, он написал несколько видов обнесенного оградой поля, простиравшегося за его зарешеченным окном, с виднеющимися вдали горами. Среди нескольких картин, написанных за стенами лечебницы в течение мая — июня 1889 года, есть три с изображением кипарисов.



„ Кипарисы все еще увлекают меня, — писал Винсент Тео. — Я хотел бы сделать с ними нечто вроде моих полотен с подсолнечниками. Меня удивляет, что до сих пор они не были написаны так, как вижу их я. По линиям и пропорциям они прекрасны, как египетский обелиск. И такая изысканная зелень! Они — как черное пятно в залитом солнцем пейзаже, но это черное пятно -одна из самых интересных и трудных для художника задач, какие только можно себе вообразить". 38

В другом письме Ван Гог сообщал: „Я написал пейзаж с оливами и новый этюд звездного неба. Хотя я не видел последних полотен Гогена и Бернара, я глубоко убежден, что те два этюда, о которых я упомянул, сделаны в том же духе. Когда этюды эти, равно как этюд с плющом, побудут какое-то время перед твоими глазами, ты получишь гораздо более полное, чем из моих писем, представление о вещах, которые мы обсуждали с Гогеном и Бернаром и которые нас занимают. Это не возврат к романтизму или религиозным идеям, нет. Тем не менее, взяв у Делакруа по части цвета больше, чем можно предположить, и придерживаясь манеры более произвольной, чем иллюзорная точность, можно выражать и сельскую природу, более чистую, нежели предместья и таверны Парижа. Необходимо также пытаться изображать людей, более светлых и чистых, чем те, кого наблюдал Домье, хотя при этом, конечно, надо следовать рисунку Домье... Гоген, Бернар и я можем посвятить этому всю жизнь и ничего не добиться, но побеждены мы все-таки не будем: мы, вероятно, рождены не для победы и не для поражения, а просто для того, чтобы утешать искусством людей или подготовить такое искусство". 39

Когда Винсент отправил Тео первую партию картин, сделанных в Сен-Реми, среди них отсутствовали два его последних полотна: „Пейзаж с оливами" и „Звездная ночь", вероятно, потому, что они еще не высохли. Ван Гог отослал их в Париж только в сентябре.

Тео был в восторге от первой посылки брата, тем более что с опасением смотрел на развитие „символистско-синтетического" искусства Гогена и Бернара.


В работах, которые теперь делались в Понт-Авене и Ле Пульдю, он, видимо, обнаружил нечто слишком интеллектуальное, слишком надуманное, слишком искусственное и рад был видеть, что Винсент остался ближе к природе и не так гнался за стилистической оригинальностью.

„Твои последние картины, — писал он Винсенту, — заставили меня много думать над тем состоянием, в каком ты находился, когда писал их. Все они отличаются такой энергией цвета, какой ты прежде не достигал; это уже само по себе ценно, но ты пошел еще дальше: в то время как некоторые заняты тем, что ищут символы, насилуя формы, я нахожу их [символы] во многих твоих полотнах как выражение общего итога твоих размышлений о природе и живых существах, которые, как ты верно чувствуешь, так сильно связаны с ней". 40

Тео несколько меньше понравились последние рисунки брата, потому что, по его словам, они „кажутся сделанными в лихорадке и как-то менее близки к природе". 41

Тео был счастлив показать последние работы Винсента всем его друзьям. Гоген, занимавшийся большей частью скульптурой, только что уехал в Бретань, после того как устроил выставку у Вольпини, но Мейер де Хаан пришел посмотреть последнюю посылку Ван Гога. Пришел и Камилл Писсарро с сыном, пришли также несколько художников иностранцев.

Обнадеженный благоприятными отзывами, полученными из Парижа, Винсент в начале июля, ровно через два месяца после прибытия в Сен-Реми, решил съездить на денек в Арль и привезти оттуда свои последние картины. Они были оставлены там из-за того, что не успели просохнуть, а теперь он хотел переслать их брату. Если вспомнить, что незадолго перед этим даже короткая прогулка в деревню Сен-Реми вызвала у Ван Гога головокружение, то можно только поражаться, что художнику разрешили предпринять эту поездку, хотя и в сопровождении одного из служителей лечебницы. Экскурсия, вероятно, была отчасти мотивирована желанием Ван Гога совершить то, что они с Гогеном прозвали „ночными гигиеническими прогулками". (Сен-Реми не мог похвастать соответствующим учреждением.) Все, видимо, прошло хорошо, хотя Винсенту и не удалось повидать доктора Рея и пастора Салля, так как оба в тот день отсутствовали.


Ван Гог вернулся в тот же вечер и подготовил свои картины к отправке.

Прошло немного времени, и жена Тео сообщила Ван Гогу, что в феврале 1890 г. она ожидает ребенка (она хотела мальчика и собиралась назвать его Винсентом); вскоре после этого, когда в ветреный день художник писал за пределами лечебницы, с ним случился второй припадок. Но приступ этот был не настолько внезапным, чтобы помешать художнику закончить картину.

Первый приступ Ван Гога в Сен-Реми был еще тяжелее, чем приступы в Арле. Он сопровождался попытками покончить жизнь самоубийством и ужасными галлюцинациями, интенсивность которых ослабевала очень медленно. 42 За приступом последовала глубокая депрессия, так как повторение приступа достаточно явно подтверждало хронический характер заболевания художника.

Доктор Пейрон был откровенен с ним и сказал, что не возлагает больших надежд на ближайшее будущее, но он по крайней мере позаботился о питании своего пациента, добавив к его обычному рациону мясо и вино, хотя художник терпеть не мог находиться на особом положении. По-видимому, состояние художника усугублялось еще религиозной атмосферой, царившей в лечебнице, где он, протестант, должен был жить в католическом окружении.

Сейчас он, уже боясь остальных пациентов, избегал всякого контакта с ними. Большей частью он сидел в своей комнате, так как на некоторое время ему запретили работать без специального разрешения. Он это воспринял, как желание унизить его, особенно после того, как он снова и снова доказывал, что только работа может отвлечь его от мыслей о болезни и помочь ему преодолеть уныние.

Шесть недель он не покидал помещения, не выходил даже в сад, а когда наконец начал писать, то делал это дома.

„Погода стоит чудесная, — писал он сестре Вил, — но уже очень давно, месяца два, сам не знаю почему, я не покидаю своей комнаты... Мне необходимо мужество, а его у меня часто недостает. Наверно, это еще и потому, что в поле меня охватывает такое ужасное чувство одиночества, что я не решаюсь выйти.


Но со временем все изменится. Я чувствую, что еще живу, только когда работаю перед мольбертом. Здоровье мое в порядке, так что моя крепкая натура еще раз одержит верх". 43

Странно, что последний, совершенно неожиданный приступ болезни отнюдь не ослабил силу воли Ван Гога, а, напротив, укрепил ее. „Во время приступов, — объяснял он брату, — я боюсь страданий и мук, боюсь больше чем следует, и, быть может, именно эта трусость сейчас заставляет меня есть за двоих, много работать, поменьше встречаться с другими пациентами из-за боязни рецидива, в то время как раньше у меня не было желания поправиться; одним словом, в настоящий момент я пытаюсь выздороветь, как человек, который пробовал утопиться, но, найдя, что вода слишком холодна, пытается выбраться на берег". 44

На первом полотне, написанном Ван Гогом после того как он поправился, он изобразил самого себя, бледного и худого, — его бескровное лицо, соломенные волосы и рыжая борода выделяются на ярко-синем фоне. В руке он держит палитру; пронзительный взгляд его синих глаз выражает скорее решимость, чем подавленность: огонь еще не угас, и теперь художник упорно разжигал его. Он работал медленно, но без передышки, с утра и до вечера. В то же время он спокойно сообщал Тео, что около рождества ожидает нового приступа. Если выяснится, что „лечение" в убежище не дает результатов, он подумает о возвращении на север, тем более что под влиянием регулярного образа жизни он снова обратился к менее ярким гармониям. Пейзаж, который он писал в тот момент, когда у него случился припадок, представлял собою, как он сообщал Тео, „более спокойный этюд: матовые, не густо положенные краски, резко контрастные, зеленые, красные и железистые, охристо-желтые, точно такие, о каких я говорил тебе, когда хотел вернуться к палитре, которой пользовался на севере". 45

Во многих картинах, написанных в Сен-Реми, Ван Гог отдавал предпочтение „темным" краскам: коричневым, охрам, тускло-фиолетовым. Энергия и сверкание его палитры постепенно заменялись приглушенными тонами и более темными гармониями; он теперь избегал резких столкновений и контрастов.


По временам он пользовался мягкими тонами розового и бледно-зеленого, без сильных акцентов арльского периода.

Многие его картины, казалось, возвещали совершенно новую манеру, но к концу своего пребывания в Сен-Реми художник еще раз вернулся к более ярким, вибрирующим краскам, что свидетельствовало о вновь обретенной энергии выражения.

Новости, которые Ван Гог получил из Парижа незадолго перед последним приступом, были прекрасными, но прошло больше месяца, прежде чем ум художника обрел достаточную ясность, чтобы он мог ответить на письмо. Теперь с глубокой радостью и волнением отозвался он на известие о беременности Ио. Тео также сообщал ему, что они собираются переехать и что он снял комнату в доме, где жил папаша Танги, чтобы держать там полотна Винсента и дать тем самым возможность торговцу широко показывать эти картины. Танги сам помог перевезти их. „Ты можешь себе представить, — сообщал Тео, — в каком он восторге от таких колоритных вещей, как [красный] монмажурский виноградник, эффект ночи [на Роне, Арль] и пр. Хотел бы я, чтобы ты послушал его!" 41

Но еще важнее было сообщение о том, что секретарь брюссельской „Группы двадцати" обратился к Тео с вопросом, согласится ли Винсент выставляться с бельгийской группой в 1890 г.; приглашен был также Бернар.

До этого Ван Гог, живя в Париже, выставлялся только на различных маленьких выставках, которые отчасти сам же и устраивал. После того как он уехал на юг, Тео послал три его картины и несколько рисунков на выставку „Независимых" в 1888 г. и еще две картины на выставку в сентябре 1889 г.: „Ирисы" и „Звездное небо над Роной" (последняя была плохо повешена). Но никогда еще Винсента не приглашали на значительную и доступную не для всех выставку. В то время как Писсарро и Моне, Сёра и Синьяк, Лотрек и Анкетен и, наконец, Гоген были гостями „Группы двадцати" в 1887—1889 гг., сам Ван Гог, видимо, не рассчитывал так скоро последовать за ними. Однако приглашение не взволновало его, и он ответил Тео, что для него это не имеет значения, что он не испытывает особого желания выставляться.


Примерно в то же время он просил брата встретиться с голландцем Исааксоном, с которым Тео познакомился через Мейера де Хаана, и отговорить его писать статью о работах Винсента. Ван Гог чувствовал, что ему лучше подождать, пока он поправится и сможет собрать целую группу картин, которую намеревался назвать „Впечатления от Прованса". Из этого следует, что в данный момент художник еще не считал себя готовым для встречи с публикой. Но когда он получил официальное приглашение от „Группы двадцати", он принял его, даже не зная, кто еще приглашен вместе с ним.

В выставке принимал участие обычный контингент пуантилистов, всегда выставлявшихся с „Группой двадцати" (на этот раз — Синьяк, Люсьен Писсарро, Дюбуа-Пилле и Айе) плюс Редон, Ренуар и Лотрек. Большинство их уже раньше выставлялось с „Группой двадцати"; помимо Ван Гога, были приглашены еще два новичка: одним из них был Сислей, отклонивший приглашение в 1888 г., вторым — Поль Сезанн. Что же касается Эмиля Бернара, то он либо не получил приглашения, либо еще раз отказался выставляться с Синьяком и его друзьями; во всяком случае, имя его отсутствует среди участников выставки 1890 г.

Надо воздать должное Октаву Маусу и членам „Группы двадцати": несмотря на ошеломляющее количество новых талантов, противоречивых направлений, подражателей и недолговечных знаменитостей, они всегда безошибочно угадывали великих новаторов своего времени. С 1886 г., когда они впервые пригласили Сёра на их выставку 1887 г., они продолжали посылать приглашения представителям юного поколения, чьи имена не были даже известны во Франции. Так, в 1887 г. их парижский „корреспондент" Тео ван Риссельберг докладывал после визита к Тулуз-Лотреку (тот еще ни разу не участвовал в значительной выставке и даже не выставлялся с „Независимыми"): „Этот коротышка совсем неплох. У парня есть талант! Определенно годится для „Группы двадцати". Никогда не выставлялся! В данный момент делает очень забавные вещи — цирк Фернандо, шлюх и всякое такое.


Хорошо знаком с множеством людей. Одним словом, подходящий тип. Мысль, что он будет представлен в „Группе двадцати" несколькими сценами [публичных домов] на улице Сез и улице Лафит, кажется ему страшно шикарной..." 46

Осенью 1889 г. Сезанн получил приглашение выставляться с „Группой двадцати". Он не выставлялся уже с 1877 г., когда в последний раз принял участие в групповой выставке своих друзей импрессионистов. Правда, одна из его картин только что висела в Париже на Всемирной выставке, так как его друг и почитатель Виктор Шоке отказался экспонировать принадлежащую ему антикварную мебель, если не будет выставлена хотя бы одна картина Сезанна. Таким образом, подобно Гогену, хотя иным и менее бросающимся в глаза путем, он проник на выставку через черный ход.

За исключением небольшой группы любителей искусства и художников, ходивших смотреть его картины к папаше Танги, никто не знал о Сезанне. Но агент „Группы двадцати", по-видимому, побывал у Танги, где видел работы и Сезанна, и Ван Гога. Сезанн, получив приглашение участвовать в выставке „Группы двадцати", был удивлен не меньше, чем Ван Гог. Тогда как Ван Гог был хорошо осведомлен о бельгийской группе через Сёра, Синьяка, Писсарро и особенно через Гогена, получившего от них приглашение, в то время как он находился в Арле, Сезанн мог даже не знать о существовании этой организации.

По-видимому, вначале он отказался, так же как Дега, упорно не желавший выставляться с „Группой двадцати" и даже потребовавший вообще снять свои картины со Всемирной выставки. Но когда Октав Маус упрекнул Сезанна в том, что он уединяется из высокомерия, и сообщил ему имена остальных приглашенных, художник смягчился и ответил:

„Ознакомившись с содержанием вашего лестного письма, я раньше всего хочу поблагодарить вас и с удовольствием принять ваше любезное приглашение. Позвольте мне, однако, опровергнуть обвинение в высокомерии, которое вы предъявляете мне в связи с моим отказом принимать участие в выставках.


Должен сказать вам, что множество экспериментов, проделанных мною, дало отрицательные результаты, и, боясь заслуженной критики, я решил работать в тиши до той поры, пока не почувствую себя способным теоретически защитить результаты моих поисков. Однако удовольствие оказаться в таком обществе, как ваше, вынуждает меня без колебаний изменить мое решение..." 47

Сезанн дал три картины, Ван Гог предполагал послать в два раза больше. „Я с удовольствием принимаю ваше приглашение выставиться с „Группой двадцати", — писал он Октаву Маусу. — Вот список картин, предназначенных для вас: 1) „Подсолнечники", 2) „Подсолнечники", 3) „Плющ", 4) „Фруктовый сад в цвету (Арль)", 5) „Пшеничное поле при восходе солнца (Сен-Реми)", 6) „Красный виноградник (Монмажур)". Все это полотна размера 30 [92X73 см]. Возможно, я превышаю норму в четыре погонных метра [отведенную каждому гостю], но, учитывая, что шесть этих полотен, вывешенных вместе, создадут очень сильный цветовой эффект, вы, может быть, сочтете возможным поместить их". 48

Тем временем Ван Гога занимало только одно — работа. Он чувствовал, что более тяжелый приступ может навсегда лишить его способности писать, и твердо решил наилучшим образом использовать оставшееся ему время. Кроме того, он окончательно убедился, что менее мрачное окружение повысит его сопротивляемость и продуктивность. К тому же он испытывал сильное желание снова встречаться с друзьями, обсуждать вопросы искусства с художниками и бежать от полного и угнетающего уединения Сен-Реми, в котором он находился уже почти шесть месяцев. Кроме доктора Пейрона, а с ним он встречался сравнительно редко, здесь не было ни одного человека, с кем он мог бы поговорить. Монахини, как и следовало ожидать, были невысокого мнения об его искусстве, и он, видимо, мало разговаривал с ними. 49 Он больше общался со служителями, особенно с двумя, которые по очереди сопровождали его, когда он уходил работать за пределы убежища, но и с ними он был не слишком разговорчив, хотя иногда расспрашивал о полевых работах и крестьянах.


Впоследствии один из них говорил, что ни разу не видел, чтобы художник засмеялся или хоть улыбнулся. 50

Ван Гог был более близко знаком со старшим служителем, портрет которого написал. Но отсутствие интересного общества вместе с прочими неудобствами заставило его к концу 1889 г. начать все чаще и чаще задумываться о возвращении на север. Находясь в таком настроении, он написал брату письмо, где приводил все соображения, заставившие его уехать в Прованс, и объяснял свое желание возвратиться: „Ты знаешь, у меня была тысяча причин, по которым я отправился на юг и с головой ушел в работу. Я хотел видеть другой, более яркий свет, я думал, что, наблюдая природу под ясным небом, лучше пойму, как чувствуют и рисуют японцы. Я хотел видеть это ослепительное солнце еще и потому, что, не зная его, я не мог понять картин Делакруа с точки зрения выполнения и техники и чувствовал, что цвета спектра на севере загрязнены туманом. Все это остается отчасти в силе и сегодня. Сюда следует добавить еще страстную тоску по югу, которую Доде описал в „Тартарене", и то, что я нашел здесь людей и вещи, которые полюбил. Пойми: я знаю, что моя болезнь ужасна, но тем не менее чувствую, что тут у меня создались слишком сильные привязанности, которые впоследствии могут снова вызвать у меня желание работать здесь. Однако я все равно готов возвратиться на север в недалеком будущем. Не скрою, что в настоящее время, когда мой аппетит восстановился, я испытываю безумное желание снова повидать друзей и еще раз увидеть родной север". 44

Ван Гог еще не имел ясного представления о том, как он будет жить на севере. Ехать к Гогену в Понт-Авен он побаивался, да и на его вкус там было слишком много народу. Он подумывал, что ему лучше всего присоединиться к одному из художников, живущих в окрестностях Парижа. Он рассчитывал поселиться с Виньоном или еще лучше с Камиллом Писсарро, о котором Тео часто рассказывал в своих письмах. Братья относились к Писсарро с глубочайшим уважением; казалось совершенно бесспорным, что его ровный и благожелательный характер окажет благотворное влияние на Винсента.


Писсарро, по-видимому, не возражал против такого плана, хотя в предыдущем году вынужден был отклонить аналогичное предложение со стороны Мейера де Хаана из-за отсутствия места. Писсарро обещал обдумать этот вопрос, но Тео не слишком на него надеялся. „Не думаю, что его слово имеет большой вес дома: там всем верховодит его жена", — писал он Винсенту. В самом деле, г-жа Писсарро боялась, что общение с неуравновешенным человеком может дурно отразиться на ее детях (двум младшим еще не было десяти лет). Писсарро поэтому начал искать другое место и предложил дом доктора Гаше в Овере. Такое решение вопроса было втройне выгодным, так как Гаше был врачом, интересовался современным искусством, имел в числе своих друзей Сезанна, Гийомена и самого Писсарро, а кроме того, в какой-то мере был художником и особенно увлекался искусством гравирования. 51

В то время как Тео выяснял возможности отправить весной Винсента в Овер на Уазе, неподалеку от Парижа, где Гаше мог бы незаметно присматривать за ним, Ван Гог не переставал работать. Хотя в данный момент он не испытывал большого желания очутиться рядом с Гогеном и Бернаром, он все же за работой часто думал о них. Свою связь с понт-авенской группой он, должно быть, особенно остро ощутил в июле, когда написал призрачный вид звездного неба над деревней — своеобразный гибрид впечатлений от Сен-Реми и воспоминаний о севере. Это полотно — одно из немногих, где он отходит от непосредственного наблюдения природы и дает волю воображению, придумывая формы и цвета для того, чтобы создать определенное настроение. Его „Звездная ночь" с уснувшими домиками и кипарисами, которые вздымаются в глубокое синее небо, оживленное водоворотами желтых звезд и сиянием оранжевой луны, — это сознательная попытка воплотить внутреннее, крайне напряженное видение, желание дать выход непреодолимо сильным эмоциям, а не терпеливое изучение мирных аспектов природы, окружающей художника.

Ту же тенденцию и такое же использование тяжелых контуров находим мы и в некоторых других картинах, написанных в это время, особенно в пейзаже с серебристо-зелеными оливами на холмистом поле и грядой синих волнистых гор на заднем плане, над которой нависает плотное белое облако.


В письме к брату Ван Гог пытался объяснить, чего он хотел добиться: „Оливы с белым облаком и горами на заднем плане, так же как восход луны и эффект ночи, преувеличены с точки зрения общей организации пространства. Линии искривлены, как в некоторых старинных гравюрах на дереве". Ниже он продолжает: „Где эти линии упругие и волевые, там начинается картина, даже если они и преувеличены. Приблизительно то же чувствуют Бернар и Гоген. Они совсем не требуют точной формы дерева, но стараются, чтобы каждый мог определить, круглая это форма или четырехугольная. И, клянусь богом, они правы, ибо им осточертело дурацкое фотографическое совершенство некоторых художников. Они не станут требовать точного цвета горы, а скажут: „Черт побери, эта гора синяя? Ну так и делайте ее синей и не толкуйте мне, что синий цвет был чуть-чуть таким или чуть-чуть этаким. Она синяя, не так ли? Вот и чудесно! Делайте ее синей и баста!" 52 (Как раз такой совет Гоген дал молодому Серюзье.)

Тео не преминул заметить сходство между новыми тенденциями брата и тенденциями Гогена. Когда в октябре он получил партию последних картин Винсента и несколько картин Гогена из Бретани, он написал в Сен-Реми: „В последних картинах, присланных мне Гогеном, я усматриваю те же попытки, что и в твоих..." Но он тут же дал понять, что новый подход к природе, обнаруженный им в картинах как брата, так и Гогена, ему не нравится. Говоря о картине „Ирисы", только что вернувшейся с выставки „Независимых", он объяснял: „Я думаю, что ты сильнее всего тогда, когда делаешь правдивые вещи, как эта или „Тарасконский дилижанс"... или „Стволы деревьев с плющом". Форма в них так отчетлива, и все полотно так красочно! Я понимаю, что интересует тебя в новых картинах, таких, как, например, деревня в лунном свете или горы, но мне кажется, что поиски стиля в чем-то умаляют верное ощущение вещей". 53 „Вопреки твоему мнению, что поиски стиля часто вредят другим качествам, — ответил Винсент, — я действительно испытываю сильное желание искать стиль, если тебе нравится так выражаться, но я подразумеваю под этим более мужественный и волевой рисунок.


Пусть я из- за этого становлюсь похож на Бернара и Гогена, — ничего не могу поделать. Но я склонен верить, что стечением времени ты к этому привыкнешь". И художник уточнял свои размышления: „Я знаю, что этюды из моей последней посылки, написанные широкими узловатыми линиями, еще не такие, какими они должны быть, однако, прошу тебя, верь, в пейзажной живописи будут продолжаться попытки выделить большие массы посредством рисунка, стремящегося выразить переплетение этих масс... В этом направлении Бернар действительно сделал замечательные открытия. Не держись поэтому предвзятого мнения на этот счет". 54

Ван Гог отстаивал свою духовную связь с Гогеном и Бернаром, хотя не видел их последних картин и даже почти не переписывался с ними, будучи поглощен своей собственной работой. Но на самом деле в конце 1889 г. он был очарован художниками, отнюдь не похожими на понт-авенских. С литографий, репродукций и гравюр на дереве он копировал работы других мастеров. Его влекли к себе Делакруа, Рембрандт и даже такое сентиментальное произведение, как одна из картин Виржини Демон-Бретон, но особенно охотно копировал он работы Милле; в начале 1890 г. он писал также с Домье. Тео послал ему серию гравюр Лавьеля с Милле и репродукции рисунков Милле. С тех самых пор, как он начал рисовать крестьян своего родного Брабанта, Винсент находился под впечатлением монументальной простоты фигур Милле с их типичными позами и жестами. Возможно, он помнил, что Писсарро считал рисунки Милле „в сто раз лучшими, чем его картины", хотя и находил, что его работы „заражены сентиментальностью". 55 Но в гравюрах на дереве и рисунках, которые Ван Гог сейчас изучал, эта сентиментальность сказывалась меньше, свет и тень использовались более подчеркнуто, чем в картинах, фигуры выделялись более мощно.

Делая копии с этих вещей или с более романтических и вдохновенных работ Делакруа, Ван Гог еще раз мог заняться тем, чего хотел добиться на юге, — более произвольным использованием цвета.


„Мне кажется, — писал он брату, — что делать картины по рисункам Милле означает скорее переводить последние на другой язык, нежели копировать". 54

Действительно, работая с черно-белых репродукций, Ван Гог не только придумывал цвет, но также подчеркивал формы, стремясь к тем „широким и узловатым линиям", которые он искал и в работе с натуры. С осени 1889 г. по весну 1890 г. он сделал с рисунков Милле ни много ни мало двадцать три картины, большей частью небольшого размера.

„Уверяю тебя, — сообщал Винсент Тео, — что мне страшно интересно делать копии, и, поскольку сейчас у меня нет моделей, я при помощи этих копий не заброшу работу над фигурой. Я использую черно-белые репродукции Делакруа и Милле, как если бы это были реальные жизненные сюжеты. А затем я импровизирую цвет, хотя конечно не совсем так, как если бы делал это сам, а стараясь припоминать их картины. Однако это „припоминание", неясная гармония их красок, которая хотя и не точна, но все-таки ощущается, и есть моя интерпретация". 56

К концу рокового 1889 г. воодушевление Ван Гога как будто бы немного ослабло. Он хотел писать заходы солнца, но работать на воздухе в сумерки ему не разрешали. Его страшно тяготили вечера в убежище, хотя он много читал, в частности исторические хроники Шекспира. Теперь, лишенный возможности писать на воздухе, он ни разу не взялся за натюрморты, которые так часто делал в Париже и Арле. Вместо этого он, если только не был занят копированием, писал реплики своих собственных картин — некоторые из них по просьбе матери и сестры, как, например, свою „Спальню в Арле", которую Тео переслал ему из Парижа в Сен-Реми. Ван Гог даже собирался написать второй вариант своего „Тарасконского дилижанса" и „Красного виноградника". В других случаях он делал реплики картин, написанных тут же, в Сен-Реми. Написал он также палату для душевнобольных в арльской больнице по этюду, сделанному там. В конце концов он начал просить брата и мать прислать ему некоторые ранние рисунки и небольшие наброски крестьян, чтобы поработать с них.


Таким именно образом он использовал рисунок, сделанный им в Гааге между 1882 и 1885 гг. для картины „У врат вечности", изображающей рыдающего старика. Он почерпнул вдохновение даже из рисунка „Арлезианка", который Гоген сделал для своей версии ночного кафе.

„Я искренне старался уважительно отнестись к твоему рисунку, — впоследствии объяснял другу Винсент, — и все же разрешил себе вольно интерпретировать цвет в соответствии со строгим характером и стилем оригинала. Это можно назвать синтезом арлезианки; так как синтезы арлезианок встречаются редко, считай его твоим и моим произведением, итогом долгих месяцев нашей совместной работы". 57

Ван Гог действительно написал несколько картин маслом по рисунку Гогена. Вполне возможно, «что этюд Гогена помог Винсенту делать портреты: Винсент всегда сожалел, что не может найти в Сен-Реми модели для портретов. Во всяком случае, с наступлением зимнего сезона количество его пейзажей уменьшилось.

Но копирование не помешало Ван Гогу по временам работать на пленере, невзирая на холодную погоду. Хотя не так часто, как прежде, он все же предпринимал прогулки по окрестностям, что в результате давало ему возможность писать некоторые пейзажи по памяти. В то же время он занимался поисками новых сюжетов и писал брату: „Картины уже созрели у меня в голове; я знаю заранее места, которые еще захочу написать в ближайшие месяцы". 58

В некоторых случаях, когда сюжеты не могли „дожидаться" его, он „схватывал" их немедленно, как было, например, когда он увидел в Сен-Реми группу рабочих, чинивших мостовую на широком бульваре среди гигантских стволов узловатых платанов с желтеющими листьями. (В течение нескольких дней Ван Гог написал второй вариант этой картины.)

Вопрос о „новизне" сюжета часто вставал в мыслях и письмах Винсента, так как он всегда интересовался, писали уже другие художники тот или иной мотив или нет. Он чувствовал, что в Провансе есть множество еще недостаточно использованных сюжетов, как, например, виноградники, кипарисы, оливы.


Им он уделял особое внимание, так как не хотел покинуть юг, не увезя с собой серий подлинно „новых" картин.

Так, в последние месяцы 1889 г. сюжетами, больше всего привлекавшими его внимание, были суровые горы неподалеку от лечебницы, изящные темные кипарисы (их суживающаяся форма казалась исполненной тайны), а главное, нежные серебристо-зеленые оливы, которых он раньше не писал. Ван Гог занялся целой серией картин, изображающих сбор оливок, хотя чувствовал, что Пюви де Шаванн, вероятно, лучше, чем он, знал, как „объяснить" эти живописные деревья. Но он вспоминал также Гогена и Бернара, когда писал Тео: „Я работал этот месяц в оливковых рощах, потому что меня бесят все эти изображения „Христа в Гефсиманском саду", в которых ничего не наблюдено. Само собой разумеется, я не собираюсь писать никаких библейских историй. Я сообщил Гогену и Бернару, что наш долг размышлять, а не грезить, и что поэтому я удивлен, усмотрев подобное направление в их работах..." 59

Прошел ровно год с тех пор как Ван Гог в последний раз написал Бернару; теперь, осенью 1889 г., он жаждал возобновить переписку.

„Брат сообщил мне, что ты приходил смотреть мои картины, — писал он. — Таким образом, я знаю, что ты вернулся в Париж, и очень рад, что тебе вздумалось пойти посмотреть, что я сделал. Со своей стороны, я жажду узнать, что ты привез с собой из Понт-Авена. Голова моя теперь не слишком приспособлена для переписки, но я чувствую вокруг себя пустоту, когда не нахожусь в курсе того, что делает Гоген, ты и другие...

У меня здесь есть еще дюжина этюдов, которые, наверно, придутся тебе по вкусу больше, чем мои летние работы, показанные тебе моим братом. В числе этих этюдов имеется „Вход в каменоломню": бледно-лиловые скалы на красноватой почве, как в некоторых японских рисунках. По использованию больших цветовых планов и рисунку в этом есть много общего с тем, что вы делаете в Понт-Авене. В этих последних этюдах я чувствовал себя увереннее, потому что здоровье мое значительно улучшилось...


Надеюсь, они докажут тебе, что я еще на что-то годен.

Бог мог, что здесь за сложное местечко! Все трудно, если хочешь проникнуть во внутреннюю сущность вещей, так, чтобы это не было чем-то неопределенным, а раскрывало истинный характер Прованса. Чтобы справиться с этим, надо очень основательно трудиться, и в результате, естественно, получается немного абстрактно: ведь дело здесь в том, чтобы дать солнцу и небу их полную силу и яркость, уловить тонкий аромат тмина, который пропитывает выжженную и унылую землю. Здешние оливковые деревья, старина, специально созданы для тебя. Мне лично они не слишком дались в этом году, но я еще вернусь к ним, во всяком случае, намерен вернуться. Они похожи на серебро на оранжевой или лиловой земле под огромным белым солнцем... Так что, видишь, у меня здесь еще есть с чем повозиться... Я работаю над большим холстом „Овраг"; мотив очень похож на ваш этюд с желтым деревом, который я храню: две громады массивных скал и между ними тоненький ручеек, а в конце оврага — третья скала, замыкающая его. В таких сюжетах есть какая-то тихая грусть; к тому же забавно работать в диких местах, где мольберт приходится приваливать камнями, чтобы ветер не повалил все на землю". 60

Восстановив контакт с Бернаром и сообщив ему, над чем он работает, Винсент несколько недель спустя был уже готов резко выступить против новой тенденции, которую Тео обнаружил в работах Гогена и Бернара, — религиозного мистицизма. Художник отнесся к ней не менее неодобрительно, чем его брат. Конечно, странно, что Винсент Ван Гог, бывший проповедник и фанатик, так яростно восстал против возрождения библейских сюжетов. Но его связь в Париже с такими атеистами и анархистами, как Писсарро, Синьяк, Сёра и папаша Танги, книги, которые он прочел (Вольтер, Ренан, Флобер, Золя, Доде, Тургенев, Мопассан, Гюисманс, Гонкуры — авторы, в большинстве своем, по меньшей мере, вольнодумные), и личный опыт художника пошатнули его веру.

Все еще оставаясь верующим, он был, как художник, страстно привязан к реальному миру.


Теперь он попытался объяснить свою точку зрения в длинном письме к Бернару, посвященном религиозным картинам своего друга, фотографии которых тот ему прислал. После нескольких лестных слов он прямо заявил, что считает позицию Бернара нездоровой. Проанализировав „Поклонение волхвов" Бернара, Ван Гог утверждает, что, по его мнению, „невозможно себе представить такие неправдоподобные роды прямо посреди дороги", и сравнивает это рождение Христа с рождением теленка, написанным Милле. „Лично я люблю все настоящее, все подлинно возможное, — пишет он. — Если я вообще способен на душевный подъем, то я преклоняюсь перед этюдом Милле, настолько сильным, что он вызывает в нас трепет: крестьяне, несущие на ферму теленка, только что родившегося в поле. Вот это, друг мой, чувствовали все люди, начиная от Франции и кончая Америкой. И после этого вы хотите возродить средневековые шпалеры? Действительно ли таковы ваши искренние убеждения? Конечно, нет! Вы умеете делать вещи получше и знаете, что должны стремиться к возможному, логичному, правдивому, даже если вам придется отказаться от парижских штучек бодлеровского толка. Насколько я предпочитаю Домье этому господину!

...Но, довольно! Надеюсь, ты понял: я жажду услышать, что ты делаешь такие вещи, как твоя картина „Бретонки на лугу", находящаяся у Гогена, так дивно скомпонованная, отличающаяся таким наивно изысканным колоритом. А ты хочешь променять это, — скажу прямо, — на искусственность и притворство!.. Когда я сравниваю такие вещи с твоим кошмарным „Христом в Гефсиманском саду", мне, право же, становится грустно. Так вот, в этом письме я еще раз умоляю тебя, кричу тебе во всю мощь моих легких, — стань снова самим собой. „Крестный путь" — ужасен. Разве гармоничны в нем красочные пятна? Я не прощу тебе банальности — именно банальности композиции. Когда Гоген жил в Арле, я, как тебе известно, раз или два позволил себе увлечься абстракцией... Не спорю, после жизни, полной смелых исканий и единоборства с природой, можно рискнуть и на это; но что касается меня, я не желаю ломать себе голову над подобными вещами.


Весь год я работал с натуры, не думая ни об импрессионизме, ни о чем другом. Тем не менее я еще раз дал себе волю и потянулся за звездами, которые оказались слишком велики, и вот снова неудача. Теперь с меня довольно! Итак, в настоящий момент я работаю над оливковыми деревьями, ищу различных эффектов серого неба, противопоставленного желтой почве и зелено-черным пятнам листвы... Что ж, меня, это интересует больше, чем все вышеназванные абстракции.

...Если я не писал тебе так долго, то лишь потому, что, борясь со своей болезнью и стараясь успокоиться, я не имел желания спорить и считал все эти абстракции опасными для себя. Когда спокойно продолжаешь работать, хорошие сюжеты приходят сами собой; необходимо прежде всего вновь погрузиться в действительность, без заранее обдуманного плана, без всех этих парижских предубеждений... Я, как мог, проникся атмосферой невысоких гор и оливковых рощ; посмотрим, что из этого выйдет. Мне не нужно ничего, кроме нескольких клочков земли, колосящейся пшеницы, оливковой рощи, кипариса — его, кстати, не так-то просто сделать..." 61

Далее Ван Гог описывает некоторые свои пейзажи, рассказывая, что в одних он пытался передать ощущение страдания посредством определенных комбинаций красок и тяжелых черных контуров, в то время как в других картинах стремился передать мир и покой. Подытоживая свои мысли, он объявляет: „Для того, чтобы создать нечто мирное, успокаивающее, нет необходимости изображать персонажи нагорной проповеди". 61

В письме к Тео, написанном в это же время, Винсент сравнивал свои последние работы с работами Гогена и Бернара: „То, что делаю я, несколько сурово и кажется грубым реализмом по сравнению с их абстракциями, и все же в моих работах звучит подлинно сельская нота и они пахнут землей". 59

Несмотря на свой „грубый реализм", Ван Гог чувствовал, что покой, которым он наслаждался в этот период, отразился даже на его красках и манере исполнения. Художник, видимо, отказался от столкновения дополнительных цветов, зачастую драматически звучавших в его картинах.


Недаром он объяснял матери: „ Все краски стали мягче, чем обычно". 62

А Тео он писал: „Похоже, что я больше не буду писать пастозно; это результат моей спокойной, отшельнической жизни, от которой мое самочувствие улучшилось. В конце концов, не такой уж у меня неистовый характер: я становлюсь самим собой, когда спокоен". 63

Лихорадочные попытки зафиксировать все мимолетные впечатления и писать так же быстро, как видишь, тоже отошли в прошлое. „Я стараюсь жить изо дня в день, кончать одну вещь, затем начинать другую", — писал он матери". 63

Эта хорошо организованная повседневная работа, видимо, так благотворно повлияла на Ван Гога, что в ноябре он без каких бы то ни было заметных дурных последствий смог провести два дня в Арле, где повидался с пастором Саллем. Художник был поражен, убедившись, что эта рискованная затея не повлекла за. собой нового приступа. Приступ все же случился перед рождеством, как и предвидел Ван Гог; однако на этот раз он длился всего неделю, что в значительной мере утешило больного. Несколько недель спустя, в последних числах января 1890 г., после дня, проведенного в Арле, у него снова был приступ, но он опять-таки прошел очень быстро и, видимо, не слишком расстроил художника.

Хотя ранее он заявлял, что безусловно покинет лечебницу, если приступы будут повторяться, решимость его поколебалась ввиду слабости двух последних припадков. Однако, несмотря на желание побыть еще некоторое время в Сен-Реми, где он собирался написать ряд новых картин, Винсент начал понемногу готовиться к возможному отъезду.

После первого легкого приступа он сообщил Тео: „Я напишу несколько слов Гогену и де Хаану и выясню, рассчитывают ли они оставаться в Бретани, можно ли мне прислать туда свою мебель [из Арля], а также хотят ли они, чтобы я приехал. Я не буду связывать себя никакими обещаниями, а только предупрежу, что, по всей вероятности, здесь не останусь". 64

Письмо Ван Гога застало Гогена в тот момент, когда он находился в страшно подавленном состоянии.


„Бывают моменты, — писал Гоген своему другу Шуффенекеру в январе 1890 г., — когда я задаю себе вопрос, не лучше ли мне отступить. Вы должны признать, что у меня достаточно оснований махнуть на все рукой. Никогда я не был так обескуражен, как сейчас; в результате, я очень мало работаю и вечно задаю себе вопрос: „Что из всего этого выйдет и зачем все это?.." [Мейер де Хаан] попросил меня переехать из Понт-Авена в Ле Пульдю, чтобы я обучал его импрессионизму. Поскольку у меня нет кредита, а он им пользуется, он платит за мою комнату и стол в ожидании, пока Гупиль [Тео Ван Гог] что-нибудь продаст. Я бросил курить, а это для меня тяжкая жертва; потихоньку я сам стираю свое белье; по существу, я лишен всего, за исключением самой скромной пищи. Что можно сделать? Ничего. Остается сидеть, как крыса на бочке, брошенной в воду, и ждать..." 65

Когда Гоген получил письмо Ван Гога с сообщением о его возможном приезде в Бретань, настроение у него было совсем неподходящее для новых осложнений. Ответ его поэтому был достаточно краток: „Спасибо за письмо и за сообщение о твоих планах; я много размышлял о них и считаю, что мы с тобой можем, вполне можем жить вместе, но только приняв ряд предосторожностей. Твоя болезнь, от которой ты еще не совсем излечился, требует покоя и тщательного ухода. Ты сам говоришь, что когда ездишь в Арль, тебя начинают волновать воспоминания. Не боишься ли ты, что и я могу явиться аналогичным возбудителем? Во всяком случае, мне кажется, тебе не следует поселяться в городке, где ты будешь одинок и, следовательно, не сможешь получить немедленную помощь в случае рецидива. В связи с этим я стал подыскивать подходящее место. Я обсудил этот вопрос с Мейером де Хааном (он очень разумный человек) и думаю, что Антверпен будет как раз таким местом, потому что жизнь там не дороже, чем в какой-нибудь провинциальной дыре, потому что там есть музеи, которыми художникам не следует пренебрегать, и, наконец, потому что там можно работать на продажу. Почему бы нам не устроить там мастерскую под моим руководством? При наличии некоторых связей и при том, что имена наши уже известны [в Бельгии] через „Группу двадцати", такая штука вполне возможна.


Как бы мало мы там ни сделали, мы всегда сможем предпринять какие-нибудь выгодные шаги. По-моему, импрессионизм не добьется устойчивого положения во Франции, пока не вернется в нее из-за границы. Наилучший прием он встречает за пределами Франции, там о нем говорят, таким образом, там и следует работать." 66

Хотя некоторое время Винсент, по-видимому, тешил себя этой идеей, он не считал ее практически выполнимой и скоро отказался от нее. Во всяком случае, он не обсуждал ее с Тео.

В свою очередь Тео, — возможно, потому, что не хотел волновать брата, — ни в одном из писем не упоминал о том, что Бернар привел к нему домой молодого критика, который был в восторге от работ Винсента. Действительно, Орье, по совету Бернара, решил написать статью о Винсенте Ван Гоге, и маловероятно, чтобы Тео ничего об этом не знал. Но поскольку Винсент уже просил своего соотечественника художника Исааксона не обсуждать его картины в статьях об импрессионистах, которые тот писал для голландской газеты (и в которых он упомянул Ван Гога в примечании), вполне возможно, что Тео предпочел не информировать брата о намерении Орье.

При всей неприязни, с какой Тео относился к символистскому направлению, многообещающим представителем которого был двадцатипятилетний Орье, Тео понимал, как важно, чтобы работы его брата, наконец, начали обсуждаться в печати, и, вероятно, считал, что будет лучше, если это начинание не сорвется вторично из-за возражений Винсента.

Орье поддерживал связь с Бернаром с начала лета 1888 г., когда он встретился с ним в Сен-Бриаке. Когда осенью того же года Бернар вернулся из Понт-Авена, Орье сообщил матери из Парижа: „Я снова видел Эмиля Бернара, художника-импрессиониста из Сен-Бриака. Он заставил меня посетить ряд выставок и познакомил с Гийоменом..." 67

Бернар, несомненно, познакомил своего нового друга со всеми последними тенденциями в искусстве (Орье вскоре начал разделять отвращение Бернара к пуантилизму Сёра), подробно рассказывал ему о поисках Гогена и своих собственных, а также детально описал жизнь и творчество Ван Гога, показав Орье наброски и письма, полученные из Арля.


Орье был очарован ими и отправился с Бернаром к папаше Танги, а затем на квартиру Тео, чтобы посмотреть картины Винсента. (Когда в январе 1889 г. Бернар узнал от Гогена о трагических событиях в Арле, Орье был первым, с кем он поделился своим горем.) 68

В течение лета 1889 г. Орье помог Бернару, бесплатно анонсируя в некоторых символистских журналах выставку у Вольпини, и напечатал в „Le Moderniste", главным редактором которого состоял, несколько статей Бернара и Гогена, посвященных Всемирной выставке.

Во время выставки у Вольпини Орье впервые встретился с Гогеном. Но хотя к тому времени он был хорошо знаком с импрессионистско-символистско-синтетическим искусством, он еще не написал ничего значительного об этом направлении, несмотря на его явное родство с символизмом в литературе. Бернар, должно быть, почувствовал, что настало время использовать талант и славу Орье для поддержки усилий своих друзей.

Во второй половине 1889 г. Бернар послал Орье заметки о Винсенте Ван Гоге со следующим письмом: „Прилагаю к письму краткую статью о моем друге Винсенте. Если вы сочтете возможным напечатать ее в „Le Moderniste", пожалуйста, сделайте это. Я жажду, чтобы о моем добром друге хоть как-нибудь упомянули в печати: он подлинный художник и о нем следует написать еще при жизни, не потому что работа его абсолютно совершенна, а потому что у него бывают поразительные озарения. Если вы не возражаете, будет лучше всего, если вы сами дополните эту статью критической оценкой его произведений, находящихся у Танги, и выразите надежду, что брат его не станет колебаться и в один прекрасный день покажет его картины, либо устроив выставку, что не так уж трудно, либо экспонировав их у Гупиля... Не знаю, согласитесь ли вы со мной. Во всяком случае, поступайте как хотите, но, по-моему, все-таки небезынтересно сделать обзор работ определенного числа старых и молодых импрессионистов в ряде статей, которые они напишут друг о друге". 69

Идея эта, видимо, заинтересовала Орье, хотя он и сам решил написать ряд статей о художниках-„одиночках".



Перспектива изучения работ Винсента Ван Гога несомненно должна была импонировать любому автору символисту. Было соблазнительно открыть публике искусство человека совершенно неизвестного, который пытался красками и формами выражать состояния души, то есть делал нечто родственное тому, что символисты пытались сделать словами-образами и звуками (равно как Сёра пытался добиться того же через направление линий). Разве Теодор Визева не заявил, что „произведение искусства может нравиться лишь тогда, когда оно действительно ново, иными словами, гармонирует с новейшими открытиями; ему следует быть также немножко болезненным". 70

Здесь перед ними были произведения совершенно новые, творения человека больного, страстного, вдохновенного, человека, который работал в лечебнице для душевнобольных, писал хватающие за душу письма странным, неуклюжим и в то же время проникновенным стилем человека, чья жизнь и поведение всегда были необычными, не потому что он хотел быть оригинальным, как многие символисты, друзья Орье, а потому что действительно был оригинален. Орье несомненно помнил, что рассказывал ему Бернар о юности Ван Гога:

„Движимый глубочайшим мистицизмом, читая библию и произнося проповеди во всевозможных непотребных местах перед самыми презренными людьми, мой дорогой друг почувствовал себя Христом, богом. Полная страданий и подвижничества жизнь должна была создать из этого существа с поразительно сильным интеллектом человека не от мира сего. Так и случилось. В возрасте двадцати пяти лет, будучи священником, он попытался реформировать протестантизм... Раздавленный, отвергнутый миром, он начал жить как святой. Немного позже он отправился в район угольных шахт и в Сорсьере выходил полусгоревшего при взрыве рудничного газа рабочего, на лбу которого виднелись „следы тернового венца". Затем — долгие путешествия пешком по полям Голландии и душераздирающие изображения крестьян. Вот некоторые этапы его жизни до переселения в Париж. А в Париже — удивительно человечное отношение к проституткам: я сам был свидетелем его возвышенной самоотверженности.


Наконец, отъезд в Арль, торопливое возвращение оттуда Гогена... и весть о том, что Винсент находится в больнице..." 71

Однако Орье предпочел не распространяться о таких биографических подробностях и вместо этого изобразил Ван Гога художником-символистом. Его статья, первая из задуманной им серии и вообще первая, посвященная художнику, должна была появиться в январе 1890 г. в первом выпуске „Mercure de France", символистском двухнедельнике, в создании которого Орье принимал активное участие. Статья Орье была озаглавлена „Одинокие. Винсент Ван Гог". В ней он описывал полотна Ван Гога манерно-изысканным, многословным и непонятным языком, свойственным всем представителям символистского направления. Однако, помимо слишком обильных литературных определений и поэтических толкований, статья Орье содержала еще и ряд мест, дававших проницательную оценку работ художника.

„Что касается Винсента Ван Гога, — писал Орье, — то, невзирая на ошеломляющую иногда необычность его работ, трудно... не заметить в его искусстве наивную правдивость, искренность видения. В самом деле, не говоря уже об умении видеть реальные вещи в неуловимом аромате правдивости, которым дышат все его картины, о выборе сюжетов, о неизменной гармоничности самых чрезмерных красок, о честно изученных характерах, о непрестанных поисках истинной сущности каждого объекта, тысячи других многозначительных подробностей свидетельствуют о его глубокой и чуть ли не детской искренности, его безмерной любви к природе и правде — его собственной правде. Всю его работу характеризует избыток — избыток силы, избыток нервозности и страстности выражения. В его категорическом утверждении характера вещей, в его зачастую своевольном упрощении форм, в дерзком желании изобразить солнце, глядя ему в лицо, в неистовой напряженности его рисунка и колорита, даже в мельчайших особенностях его техники — всюду виден могучий человек, настоящий мужчина, смельчак, порой по-животному грубый, а порой удивительно нежный. Это явственно ощущается в чуть ли не разгульной чрезмерности всего, что им написано.


Он — энтузиаст, враг буржуазной умеренности и мелочности; он похож на опьяневшего гиганта, которому легче сдвигать горы, чем возиться с безделушками, это кипучий ум, чья лава неудержимо заливает все ущелья искусства, несокрушимый, обезумевший гений, порой возвышенный, порой гротескный, почти всегда показывающий нечто патологическое. И, наконец,— что важнее всего, — он ярко выраженный сверхэстет, который ощущает с ненормальной и, вероятно, даже болезненной интенсивностью неуловимую тайную сущность линий и форм и в еще большей мере чувствует характер цвета, света, магическую переливчатость теней, тончайшие нюансы, невидимые для здорового глаза. Вот почему реализм этого неврастеника, его искренность и его правдивость так оригинальны... Он несомненно прекрасно понимает свойства материальной реальности, ее значение и красоту, но наряду с этим, и в большинстве случаев, он считает эту упоительную материю лишь неким чудодейственным языком, предназначенным для выражения Идеи. Почти всегда он — символист... испытывающий постоянную потребность облекать свои идеи в точные, обдуманные, осязаемые формы, в интенсивно телесную и материальную оболочку. Под этой физической оболочкой, под этой живой плотью, под этой вещественной материей для тех, кто знает, как обнаружить ее, кроется мысль, Идея, — и эта Идея, будучи неотъемлемым субстратом произведения, в то же время является его действенной и конечной причиной.

Да, Винсент Ван Гог не только великий художник, захваченный своим искусством, своей красочностью и природой, он еще и мечтатель, верующий, фанатик, жадно впитывающий прекрасные утопии, человек, живущий идеями и сновидениями.

В течение долгого времени он упивался мечтами об обновлении искусства путем ухода от цивилизации, о создании искусства тропиков. [Не исключено, что Орье, утверждая это, приписывал Ван Гогу некоторые мысли Гогена.] 72

Придя к убеждению, что в искусстве все следует начать заново, он долгое время лелеял мысль изобрести живопись, которая была бы очень простой, доходчивой, почти детской, способной трогать простых, не искушенных в тонкостях людей и понятной даже для самого наивного и бедного ума...


Осуществимы ли все эти теории, все эти мечты Винсента Ван Гога? Быть может, это лишь пустые, хоть и прекрасные фантазии? Кто знает!.."

Затем Орье анализировал технику Ван Гога: „Внешняя, материальная сторона его живописи находится в полном соответствии с его творческим темпераментом. Все его работы выполнены энергично, приподнято, грубо, напряженно. Его неистовый, могучий, иногда неловкий и тяжеловатый рисунок преувеличивает характер, упрощает и, властно смиряя ненужные подробности, достигает смелого синтеза, а порою, хоть и не всегда, большого стиля. Его цвет... неправдоподобно ослепителен. Он, насколько мне известно, единственный художник, передающий колорит вещей с такой интенсивностью; в нем чувствуется металл, сверкание драгоценных камней...

Этот сильный и подлинный художник, очень породистый, с грубыми руками гиганта, с нервами истерической женщины, с душой ясновидца, такой оригинальный и такой одинокий среди жалкого искусства нашего века, испытает ли он в один прекрасный день радость признания, льстивое раскаяние моды? Возможно. Но в любом случае, даже если он войдет в моду, маловероятно, чтобы за его полотна платили цены, какие платят за мерзости г-на Мейсонье. Я не думаю, что запоздалое восхищение широкой публики будет по-настоящему искренним. Винсент Ван Гог и слишком прост, и в то же время слишком тонок для нынешнего буржуа. Он никогда не будет понят до конца никем, за исключением своих собратьев — настоящих художников и счастливцев из числа простых людей, самых простых людей..." 73

Винсент Ван Гог получил эту статью в конце января 1890 г. вместе с радостным известием, что Тео стал отцом мальчика, которого в честь дяди назвали Винсентом.

Художник читал слова Орье со смешанным чувством. „Я был страшно удивлен написанной обо мне статьей, — сообщал он матери. — Исааксон однажды хотел написать статью обо мне, но я попросил его не делать этого. Я опечалился, прочтя эту статью, — так все преувеличено: правда совсем не такова. В моей работе меня подбадривает именно сознание, что другие делают то же самое, что и я.


Тогда почему же статья посвящена только мне, а не шести-семи остальным? Однако должен признаться: когда я немного пришел в себя ют удивления, я почувствовал, что статья окрылила меня". 74

В письме к сестре Вил он выражал те же чувства: „Когда я прочел статью, то с грустью подумал, — вот каким я должен быть, а я чувствую, что стою куда ниже. Гордость способна опьянять, как вино. Когда тебя хвалят и когда ты пьешь, всегда становится грустно. Видишь ли, я не знаю, как это выразить, но я чувствую, что лучшими работами были бы работы, сделанные совместно, целой группой, без ненужных взаимных похвал". 75

В письме к Тео он повторил, что статья Орье показала ему, как он должен был бы писать. В конце концов, он сел за ответ самому Орье, с которым не был знаком.

„Дорогой господин Орье, горячо благодарю вас за вашу статью в „Mercure de France", которая меня крайне поразила. Она мне очень нравится сама по себе, как произведение искусства; мне кажется, вы умеете создавать краски словами. В вашей статье я вновь нахожу свои картины, но только в ней они лучше, чем на самом деле, богаче, значительнее. Но я чувствую себя очень неловко, когда думаю, что все, о чем вы пишете, относится к другим художникам в значительно большей мере, нежели ко мне, например, и прежде всего к Монтичелли. Вы пишете обо мне: „Он, насколько мне известно, единственный художник, передающий колорит вещей с такой интенсивностью; в нем чувствуется металл, сверкание драгоценных камней". Но если вы зайдете к моему брату и посмотрите у него один из букетов Монтичелли в белых, незабудковых и оранжевых тонах, вы поймете, что я имею в виду... Я не знаю другого колориста, который бы так непосредственно и явно исходил из Делакруа... Я хочу только сказать, что вы приписали мне то, что могли бы скорее сказать о Монтичелли, которому я многим обязан. Многим обязан я также Полю Гогену, с которым работал несколько месяцев в Арле и с которым еще до этого встречался в Париже. Гоген — это удивительный художник, это странный человек, чья внешность и взгляд смутно напоминают „Портрет мужчины" Рембрандта в коллекции Лаказа [Лувр], это друг, который учит вас понимать, что хорошая картина равноценна доброму делу; конечно, он не говорит этого прямо, но, общаясь с ним, нельзя не почувствовать, что на художнике лежит определенная моральная ответственность.


За несколько дней до того как мы расстались и болезнь вынудила меня лечь в больницу, я пытался написать его „пустое место". Это этюд его кресла коричневато-красного дерева с зеленоватым соломенным сиденьем; на месте отсутствующего [Гогена] зажженная свеча и несколько современных романов. Прошу вас, если представится возможность... взгляните еще раз на этот этюд, сделанный исключительно в резко противопоставленных зеленых и красных тонах. Тогда, быть может, вы согласитесь, что статья ваша была бы более справедливой, а следовательно, — думается мне, — более сильной, если бы, трактуя вопрос о будущем „искусства тропиков", равно как и вопрос колорита, вы, прежде чем говорить обо мне, воздали бы должное Гогену и Монтичелли. Уверяю вас, роль, которую играл или буду играть я, всегда останется второстепенной.

И еще я хотел бы спросить вас кое о чем. Допустим, два полотна с подсолнечниками, выставленные в данный момент с „Группой двадцати", удались по колориту и выражают идею, символизирующую „признательность". Разве они так уж сильно отличаются от всех других картин других художников с изображением цветов, написанных с большим мастерством, но до сих пор не заслуживших одобрения?.. Видите ли, мне кажется, очень трудно провести грань между импрессионизмом и другими вещами; я не вижу смысла в таком настойчивом делении на секты, какое мы наблюдаем в последнее время, — по существу, я нахожу это абсурдным. И в заключение должен заявить, что не понимаю, как вы можете говорить о „мерзостях" Мейсонье... Я унаследовал безграничное восхищение Мейсонье...

В следующую партию картин, которую я пошлю брату, я включу этюд с кипарисами для вас, если вы доставите мне удовольствие принять его на память о вашей статье. Я еще работаю над ним в данный момент и хочу ввести в него фигуру. Кипарисы — самая характерная черта провансальского пейзажа, и вы почувствовали это, когда написали „даже черный цвет". До сих пор я не мог написать их так, как чувствую; эмоции, охватывающие меня при соприкосновении с природой, иногда вызывают у меня обмороки, и в результате я по две недели бываю не в состоянии работать.


Тем не менее, перед тем как уехать отсюда, я рассчитываю вернуться к этому мотиву и атаковать кипарисы... А пока прошу вас принять мою благодарность за вашу статью. Если весной я приеду в Париж, то, конечно, не премину зайти лично поблагодарить вас". 76

Винсент послал копию этого ответа Гогену. В письме к брату, написанном одновременно, он разбирал статью Орье с более практической точки зрения. Заявив, что „художнику следовало бы, по существу, работать, как сапожнику", он признавал, что статья Орье „действительно окажет нам большую услугу в тот день, когда мы будем вынуждены, как всякие другие труженики, возместить расходы по созданию картины. Со всех других позиций статья меня не трогает, но для того чтобы иметь возможность заниматься живописью, существенно важно возмещать затраченные на картину деньги". 77

По-видимому, художник остерегался подробно обсуждать попытку Орье причислить его к лику символистов, от которых он тактично открестился в своем ответе, восстав против деления на секты.

Несомненно, Ван Гог пропускал мимо ушей большую часть тонкостей и ухищрений литературных символистов: их раздоры и усилия привлечь к себе внимание казались ему смешными. Не тратя больше слов по этому поводу, Винсент признавался Тео: „Статья Орье могла бы поощрить меня, если бы я осмелился дать себе волю, попробовал отойти от реальности и начал бы цветом создавать подобие музыки, как делает в некоторых своих полотнах Монтичелли. Но мне слишком дороги и правда, и поиски правды. Что ж, я все-таки предпочитаю быть сапожником, чем музыкантом, работающим красками". 77

Вопреки сдержанным возражениям Ван Гога и его непритворной скромности, статья Орье произвела настоящую сенсацию (отрывки из нее были напечатаны 19 января 1890 г. в номере „L'Art Moderne", ежегодного органа бельгийской „Группы двадцати"), несмотря на то что очень немногие читатели могли быть знакомы с работами художника: Орье не указал даже, где их можно посмотреть.

Тем не менее друг Орье Реми де Гурмон утверждал несколько позже, что эта первая статья из серии о современных художниках „имела неожиданный успех.


Кстати, она была превосходна: говорила правду, не считаясь с общепринятыми взглядами, и восхваляла певца солнца и подсолнечников без той ребяческой лести, которая делает смешными всякие восторги... Статьи Орье об искусстве высоко ценились: каждый чувствовал их силу и оригинальность. Они имели большой вес в кругу, где знали и ценили импрессионистско-символистскую живопись, в кругу новом, узком, но влиятельном... 78

Вскоре после статьи о Ван Гоге Орье пригласили писать обзоры искусства в журнале „La Revue independante", в то время более влиятельном, чем недавно основанный „Mercure de France".

Статья Орье явилась лишь одним из событий, благодаря которым январь и февраль 1890 г. заняли столь важное место в жизни Винсента Ван Гога. Кроме нее, этот период был ознаменован выставкой „Группы двадцати", рождением его племянника и тезки, намеченной на март новой выставкой „Независимых", в которой он предполагал участвовать, и, наконец, известием, что одна из его картин — „Красный виноградник" — была впервые продана в Брюсселе.

15 февраля он сообщал матери: „Тео вчера написал мне, что одна из моих картин продана в Брюсселе за 400 франков. Это мало, по сравнению с ценами на другие картины и тем, что теперь платят в Голландии, но я стараюсь быть настолько продуктивным, чтобы иметь возможность продолжать работу при самых умеренных ценах". 74

Картину Ван Гога купила художница Анна Бок. Орье оказался прав: в данное время только художники могли оценить его работу. Действительно, в рецензии, появившейся в „La Wallonie", бельгийском рупоре символистского движения, местный критик писал: „Мы не разделяем восторгов, которые у некоторых проникновенных и искренних художников вызывает искусство г-на Винсента Ван Гога. Его „Подсолнечники", очень сильные по цвету и красивые по рисунку, в основе своей декоративны и ласкают взгляд; в его „Красном винограднике" использование ярких, особым образом аранжированных красок, создает определенный эффект металлических отсветов, очень любопытный и оригинальный.


Достоинства других его полотен решительно не доходят до нас". 79

Синьяк в опубликованной анонимно статье (что позволило ему подробно остановиться на собственных работах) разбирал картины Сезанна и Редона, говорил о своих друзьях, Дюбуа-Пилле и Айе, но очень мало сказал о Лотреке и еще меньше о Ван Гоге, полотнам которого посвятил одну короткую и загадочную фразу: „Надгробный памятник желтому, хрому и веронезовой зелени: „Подсолнечники", „Плющ", „Красный виноградник". 80

Неизвестно, прочел ли Винсент эти строки, так как Тео предпочел не посылать ему эту статью. Тео лишь сообщил брату, что, как он узнал из газеты, бельгийцев больше всего привлекли на выставку пленерные этюды Сезанна, пейзажи Сислея, цветовые симфонии Ван Гога и картины Ренуара. 81

До Винсента, видимо, не долетели и отзвуки тех волнений, которые присланная им партия картин вызвала среди членов „Группы двадцати".

16 января, за два дня до открытия выставки, Анри де Гру, религиозно-реалистический художник, которым когда-то восхищался Ван Гог, объявил, что снимает свои работы, так как не хочет, чтобы их показывали в одной комнате с „отвратительным горшком с подсолнухами г-на Винсента или какого-нибудь другого наемного провокатора". 82 Тем не менее два дня спустя де Гру принял участие в банкете, которым было официально отмечено открытие выставки. Среди гостей находились Тулуз-Лотрек и Синьяк, специально прибывшие по этому случаю. Во время обеда де Гру еще раз громогласно изругал Ван Гога и, согласно воспоминаниям Октава Мауса, назвал его „невеждой и шарлатаном". Тогда на другом конце стола неожиданно вскочил с места Лотрек и, размахивая руками, завопил, что третировать так великого художника просто возмутительно. Де Гру ответил оскорблениями. Произошел скандал, были выбраны секунданты. Синьяк холодно объявил, что если Лотрек будет убит, он сам продолжит дуэль. 83

Смешная сторона этого инцидента заключалась в том, что де Гру, болезненный человек с землистым цветом лица, ростом был не выше Лотрека, который казался карликом из-за коротких ног.



Остальные члены „ Группы двадцати" немедленно исключили де Гру из ассоциации, а на следующий день Маус не без труда добился от него извинений, предотвратив таким образом дуэль. Несколько позже „Группа двадцати" избрала двух новых членов. Одним из них был Синьяк.

После закрытия выставки Октав Маус написал Тео: „Когда вам представится возможность, передайте, пожалуйста, вашему брату, что я очень рад его участию в выставке „Группы двадцати", где его работы вызвали оживленные дискуссии и завоевали большую симпатию художников". 84

Однако эти утешительные известия дошли до художника с большим опозданием.

События этих первых недель 1890 г. оказались слишком бурными для Ван Гога. Впоследствии Винсент объяснял матери: „Когда я узнал, что работы мои получили признание в статье, я сразу же испугался, что это окончательно выведет меня из равновесия. Так почти всегда бывает в жизни художника: успех — самая страшная штука". 85

24 февраля доктор Пейрон сообщил Тео, что у Винсента начался новый приступ, после того как он два дня провел в Арле, куда его, по-видимому, отпустили без провожатого. Его привезли в Сен-Реми на телеге, и было неизвестно, где он провел ночь. Картина „Арлезианка", которую он взял с собой, вероятно, для того, чтобы подарить своей модели — г-же Жину, исчезла.

Несколько дней спустя доктор снова написал, сообщая, что этот приступ оказался длительнее предыдущего и что теперь окончательно доказано (!), как вредны художнику подобные прогулки в Арль.

Снова настали черные дни полной утраты памяти, муки и ужаса, галлюцинаций и страха, апатии и возбуждения, молчания и ярости. А нескончаемые ночи были еще хуже: одно бесконечное исступление, безнадежность, покорность и страдание. На этот раз приступ длился дольше чем когда-либо. Не зная, что делать, доктор Пейрон, видимо, решил предоставить пациенту свободу действий и разрешил ему работать. „Как раз когда мне было совсем худо, — вспоминал позднее Винсент, — я сделал несколько картин, в том числе воспоминание о Брабанте — хижины с покрытыми мхом крышами и живыми буковыми изгородями в предвещающий непогоду осенний вечер, с красным солнцем, которое садится в розовом небе.


Написал я и свекольное поле с женщинами, собирающими в снегу зеленые листья". 85

По-видимому, Ван Гог пытался проглотить во время работы ядовитые краски; трудно сказать, было это попыткой покончить с собою или бессознательным поступком. После этого у него пришлось отобрать краски, и он снова был обречен на затворничество и деморализующее безделье. Под конец он уже не страдал, но рассудок его был в оцепенении, и организм совершенно истощен.

Прошло почти два месяца, прежде чем он смог вновь писать брату. Он сделал это, не пытаясь уже анализировать причины своего последнего приступа, не связывая его с поездкой в Арль (о ней он умалчивал), 86 не останавливаясь даже на том, как он подавлен жестоким пароксизмом, разбившим все надежды, которые зародились у него после кратковременности предыдущих припадков. Он только написал: „Теперь я оставил всякую надежду, даже совсем отказался от нее. Может быть, может быть, я действительно вылечусь, если поживу немножко в деревне [на севере]". 87

На этот раз ничто не помогло. Обычные уклончивые утешения доктора Пейрона вроде: „Будем надеяться, что больше это не повторится" и аналогичные готовые фразы не смогли удержать Винсента от решения оставить лечебницу. У него произошла даже яростная стычка с доктором, но потом они снова поладили.

В средине апреля, когда Ван Гог уже оправился, доктор Пейрон вручил ему пачку писем, полученных за время его болезни, — письма от матери, сестры, от Гогена, Орье, Рассела, вероятно, также от Писсарро и, разумеется, от Тео. Но вначале он был слишком подавлен и слаб даже для того, чтобы прочесть почту. Как только Винсент почувствовал себя лучше, он написал брату: „Пожалуйста, попроси господина Орье не писать больше статей о моих картинах. Главным образом внуши ему, что он заблуждается на мой счет, что я, право, слишком потрясен моим несчастьем и гласность для меня невыносима. Работа над картинами развлекает меня, но когда я слышу разговоры о них, меня это огорчает сильнее, чем он может вообразить". 88



Вести из Парижа приходили в общем радостные и обнадеживающие.

Ребенок Тео и его жена, несмотря на ожидавшиеся осложнения, чувствовали себя прекрасно. Тео подробно рассказывал о новой выставке „Независимых", открывшейся 19 марта на Елисейских полях, где Винсент был представлен десятью картинами, сделанными в Арле и Сен-Реми. Среди них находились „Кипарисы" (картина, обещанная Орье), „Бульвар в Сен-Реми", „Альпийские холмы", „Подсолнечники" и „Оливковая роща".

Те, в ком статья Орье пробудила интерес, смогли наконец увидеть достаточно репрезентативную выставку работ Ван Гога. Побывав вместе с женой на открытии выставки, Тео сообщил брату, что там присутствовал президент республики (ведь теперь „Независимые" стали „респектабельными") и добавил: „Картины твои очень хорошо повешены и производят прекрасное впечатление. Многие просили меня передать тебе поздравления. Гоген сказал, что твои картины — гвоздь выставки... Сёра экспонировал на редкость любопытную картину [„Канкан"], где он пытается выразить настроение направлениями линий. Он несомненно передал движение, но полотно его имеет довольно странный вид, и, по-моему, в нем не заложено большой идеи.

Гийомен показывает несколько вещей, среди которых есть хорошие. У Лотрека выставлен превосходный „Портрет женщины за пианино" и большая картина (сцена в „Мулен-Руж"), которая сделана очень хорошо. Несмотря на скабрезный сюжет, она обладает подлинными достоинствами. Вообще надо отметить, что публика проявляет неизменно растущий интерес к молодым импрессионистам; по крайней мере, некоторые коллекционеры начинают их покупать. Выставка Писсарро [у Гупиля] закрыта. На ней побывало множество посетителей, и пять картин продано. В данный момент на большее мы и не рассчитывали. В будущее воскресенье Бернар и Орье придут смотреть твои последние картины". 89

Тео сообщал также, что Орье собирается изучать картины Гогена, о котором хочет написать статью. В последующих письмах Тео продолжал свои отчеты о выставке: „Я еще не заглядывал снова к „Независимым", но Писсарро, который ходит туда каждый день, сообщил мне, что ты имеешь настоящий успех у художников.


Со мной говорили также некоторые коллекционеры — даже раньше, чем я успел привлечь их внимание к твоим полотнам. Газеты, печатающие обзоры выставки, молчат по поводу зала с импрессионистами. Это лучшее, что они могут сделать, ведь ты хорошо знаешь, чего стоит большинство критиков". 90

Не один Винсент Ван Гог был представлен у „Независимых" Десятью картинами. Сёра, Синьяк, Люс и Гийомен получили то же количество мест; „таможенник" Руссо выставил девять работ, Дюбуа-Пилле — восемь, Тео ван Риссельберг — семь. Анкетен, Кросс, Люсьен Писсарро, ван де Вельде и Лотрек были представлены меньшим количеством произведений. Но даже Моне признал, что картины Ван Гога были на выставке самыми лучшими. 91

Гоген высказал свое мнение в особенно дружеском письме к Винсенту. Он вернулся в Париж в феврале, поскольку де Хаан больше не мог обеспечивать его, и теперь искал работу, но безуспешно, и Тео буквально лез из кожи, чтобы продать хоть что-нибудь из его картин, скульптур и керамики. Сейчас Гоген собирался вернуться в Бретань и провести еще два-три месяца с де Хааном в Ле Пульдю.

„Я очень внимательно изучал работы, сделанные тобой с тех пор, как мы расстались, сначала у твоего брата, потом на выставке „Независимых", — писал Гоген. — Именно на ней можно особенно хорошо судить о том, что ты делаешь, отчасти потому что твои картины вывешены все вместе, отчасти потому что они окружены другими вещами. Хочу принести тебе мои искренние поздравления. Многие художники считают твои работы самым выдающимся явлением на всей выставке. Среди художников, работающих с натуры, ты — единственный, кто думает. Я говорил о тебе с твоим братом. Есть одно полотно, которое я бы хотел обменять на любое из моих, по твоему выбору. Я имею в виду горный пейзаж, где два крошечных путешественника взбираются на вершины словно в поисках неведомого. В нем есть эмоциональность, как у Делакруа, и краски его очень суггестивны. Здесь и там разбросаны красные нотки, как огоньки, а все целиком выдержано в лиловой гармонии.


Красиво и грандиозно. Я подробно говорил о нем с Орье, Бернаром и многими другими. Все поздравляют тебя. Только Гийомен пожимает плечами при упоминании о нем. Между прочим, я понимаю его: он на все смотрит как на красочную материю — взглядом, лишенным мысли. На мои полотна последних лет он реагирует точно так же, ничего не понимая.

Я долго колебался, прежде чем написать тебе, так как знал, что у тебя был довольно продолжительный приступ. Поэтому прошу, не отвечай, пока окончательно не поправишься. Будем надеяться, что с наступлением теплой погоды, чего уже недолго ждать, ты наконец выздоровеешь; зима всегда была опасна для тебя". 92

Зима действительно была трудным временем для Ван Гога, весной же он всегда ощущал подъем. Весной он приехал к Тео в Париж; ранней весной он впервые прибыл в Арль и целиком отдался работе; весной он покинул больницу и перебрался в Сен-Реми; перед тем как начался его последний приступ, тоже была весна. Работа подвигалась успешно. На его последнем полотне были изображены ветви цветущего миндаля на фоне голубого неба; картина эта предназначалась его племяннику и тезке.

„По-моему, — сообщал он Тео, — эту картину я делал терпеливее и тщательнее всех остальных, писал ее спокойно и более уверенным мазком". 87 Затем болезнь внезапно прервала его работу. Весна фактически уже кончилась, и художник был вне себя, что не смог использовать ее. Приближалось раннее южное лето. Но Ван Гога по-прежнему лихорадочно тянуло к работе, возможно, даже еще сильнее, чем раньше, так как он сознавал, что скоро его здесь уже не будет. Первое, о чем он написал Тео, была просьба закупить для него основательный запас красок у папаши Танги и других торговцев. Розы и ирисы покрылись бутонами, скоро они должны были зацвести.

В мае ему снова разрешили работать в саду лечебницы. „Как только я ненадолго вышел в парк, — сообщал он брату, — ко мне вернулась вся ясность мысли и стремление работать. У меня больше идей, чем я когда-либо смогу высказать, но это не удручает меня.


Мазки ложатся почти механически. Я воспринимаю это как знак того, что я вновь обрету уверенность, как только попаду на север и избавлюсь от своего нынешнего окружения и обстоятельств, которых я не понимаю и даже не желаю понимать... Здешняя атмосфера начинает невыразимо тяготить меня. Что ж, я терпел больше года, теперь мне необходим воздух — я чувствую себя раздавленным скукой и печалью". 93

Тео согласился на отъезд Винсента, а пока что повидался с доктором Гаше, которому вскоре после встречи с ним написал о своем брате: „Вы подали мне надежду, что под вашим присмотром он, может быть, придет в нормальное состояние. Сейчас он чувствует себя очень хорошо и пишет мне вполне разумные письма. Ему страшно хочется приехать на несколько дней в Париж, а затем отправиться в деревню, но если вы считаете, что ему полезнее оставаться в лечебнице, он готов вернуться в Сен-Реми или определиться в какое-либо другое убежище...

Не кажется ли вам, что из осторожности его не следовало бы отпускать одного? Но мысль о сопровождающем внушает ему отвращение, и он умоляет разрешить ему ехать одному. Я был бы чрезвычайно рад услышать ваше мнение на этот счет". 94

В письме к Винсенту Тео набросал портрет врача: „У него вид человека, который прекрасно все понимает. Внешне он немного напоминает тебя. Когда ты прибудешь сюда, мы с тобой съездим к нему: он консультирует в Париже несколько раз в неделю. Когда я рассказал ему, как протекают твои приступы, он ответил, что, по его мнению, это не имеет ничего общего с безумием, и если болезнь твоя такова, как он предполагает, то он убежден, что сможет тебя вылечить. Но сначала он должен повидать тебя, поговорить с тобой, чтобы иметь возможность вынести верное суждение. Это человек, который может оказаться нам полезен, когда ты будешь здесь". 90

Между Парижем и Сен-Реми шел усиленный обмен письмами, в которых обсуждался вопрос о поездке Винсента. Тео настаивал, чтобы кто-нибудь сопровождал брата, но художник возражал.


Он указывал, что за тяжелыми приступами, подобными тому, который он недавно перенес, всегда следуют три-четыре спокойных месяца, и что в ближайшем будущем нет никакой опасности рецидива. „Я никому не причинил вреда. Справедливо ли, чтобы меня сопровождали, как опасного зверя? Благодарю покорно, я отказываюсь. Если со мной случится припадок, то на каждой железнодорожной станции знают, что в таких случаях надо делать, и я подчинюсь". 95

Винсент согласился только, чтобы его проводили до Тараскона, где он сам сядет в поезд и доедет до Парижа. Чтобы не раздражать его, Тео уступил, хотя и содрогался при мысли о том, что может случиться, если Винсент действительно заболеет и попадет в руки чужих людей. Было условлено, что из Тараскона Винсент даст телеграмму и сообщит время своего прибытия.

И вот Ван Гог собрался укладывать чемодан. Но тем временем прибыли краски, а ирисы и розы расцвели. Винсент, не написавший в Сен-Реми ни одного натюрморта, не мог устоять перед искушением. „В настоящее время улучшение продолжается,— писал он в мае. — Этот проклятый приступ прошел, как шторм, и я работаю спокойно, с неослабевающим пылом: хочу сделать здесь несколько последних вещей. Я работаю над холстом с розами на светло-зеленом фоне и над двумя холстами с большими букетами фиолетовых ирисов. Один из них — на розовом фоне, где эффект гармоничен и мягок благодаря сочетанию зеленых, розовых и лиловых тонов. Второй фиолетовый букет (проходит все стадии до кармина и чистой прусской синей) — совершенно противоположен первому. Помещенный на сверкающем лимонно-желтом фоне с иными желтыми тонами вазы и подставки, он создает эффект совершенно несопоставимых дополнительных цветов, которые усиливают друг друга за счет противопоставления...

День моего отъезда зависит от того, когда я уложу чемодан и закончу свои полотна. Над ними я работаю с таким подъемом, что укладывать вещи мне кажется труднее, чем делать картины. Во всяком случае долго я не задержусь. Я очень рад, что это [отъезд] не откладывается: если решение принято, его всегда очень трудно менять". 96



Тео прислал деньги на дорогу. Он подписал бумагу с просьбой отпустить брата, и доктор Пейрон дал свое согласие. Но еще за два дня до отъезда Винсент сообщал: „Я только что закончил еще одно полотно с розовыми розами в зеленой вазе на желто-зеленом фоне". 97

Вдохновило ли его приближение отъезда? Была ли это надежда вылечиться на севере? Предвкушал ли он радость встречи с Тео, его женой и ребенком? Ликовал ли, что избавился от недавних горестей?

Ясно одно: эти последние картины с цветами — самое радостное из всего, что когда-либо написал Ван Гог. Краски их тонки, даже когда они контрастны, выполнение быстрое, мягкое, без колебаний и мук, композиция совершенна. В них нет ничего вымученного или исступленного, ничего, что свидетельствовало бы о торопливости художника, зачастую заметной в его пейзажах. Спокойные, радостные и в то же время полные огромной силы, эти большие охапки роз и ирисов размещены рукой мастера на однотонном фоне, на котором их цветы, их листья, их стебли образуют гармоничные и грациозные арабески.

Всего лишь несколько месяцев назад Винсент писал своей сестре Вил: „Чувствую, что должен просить прощения за то, что картины мои — сплошной болезненный вопль". 98 Но эти сияющие натюрморты исцелились от всякой боли; они не только „символы благодарности", как любил называть их Ван Гог, они также гимн вечно возрождающемуся великолепию природы.

Это были последние картины, сделанные Ван Гогом в Сен-Реми. 14 мая он отправил свой багаж в Париж. В последний раз он взглянул на эти места, посвежевшие после дождя и усеянные цветами. Сколько еще картин мог бы он здесь написать! Но было уже слишком поздно.

„В работе, — писал он Тео, — я чувствую себя более уверенным, чем когда уезжал [из Парижа], и с моей стороны было бы неблагодарностью плохо отзываться о юге. Должен признаться, что уезжаю я с большой грустью". 96

Ван Гог покинул лечебницу Сен-Реми 16 мая 1890 г., ровно через год после того, как переступил ее порог. В списке добровольно госпитализированных доктор Пейрон отметил дату выбытия, сопроводив ее следующим замечанием: „У пациента, хотя он и вел себя большей частью спокойно, за время пребывания в заведении было несколько приступов длительностью от двух недель до одного месяца.


Во время этих приступов пациент был подвержен паническому страху и несколько раз пытался отравиться, глотая либо краски, которые употреблял для работы, либо керосин, который умудрялся стащить у служителя, пока тот наполнял лампы. Последний приступ случился с ним после предпринятой им поездки в Арль и длился около двух месяцев. Между приступами пациент был совершенно спокоен и усердно занимался живописью. Сегодня он просил выписать его для отъезда на север Франции, надеясь, что климат там будет более благоприятен для него". 99

В графе „Особые отметки" доктор Пейрон написал лишь одно слово: „Излечен".

Примечания

1 Письмо В. Ван Гога к брату [от 17 января 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh, т. III, № 571, стр. 373—375.

2 Письмо В. Ван Гога к брату [от 23 января 1889 г., Арль], там же, № 573, стр. 380.

3 Письмо В. Ван Гога к брату [от 28 января 1889 г., Арль], там же, № 574, стр. 384.

4 Письмо В. Ван Гога к брату [от 19 января 1889 г., Арль], там же, № 572, стр. 378.

5 Письмо В. Ван Гога к брату [февраль 1889 г., Арль], там же, № 577, стр. 388, 389.

6 Письмо В. Ван Гога к брату от 25 мая [1889, Сен-Реми], там же, № 592, стр. 422.

7 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 3 февраля 1889 г., Арль], там же, № 576, стр. 387, 388.

8 Среди документов мэрии Арля эту петицию до сих пор обнаружить не удалось.

9 Письмо Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 605, стр. 456.

10 Письмо пастора Салля к Тео Ван Гогу [от 18 марта 1889 г., Арль]. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIII, XLIV.

11 Письмо В. Ван Гога к брату [от 24 марта 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 581, стр. 396.

12 Письмо Синьяка к Кокио. См.: G. Coquiоt. Vincent van Gogh. Paris, 1924, стр. 194.

13 Письмо Синьяка к Тео Ван Гогу [конец марта 1889], Арль. Verzamelde Brieven.., т. III, № 581а, стр. 397.

14 См. письмо В. Ван Гога к сестре Вил [октябрь 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т.


IV, № W15, стр. 174, 175.

15 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил (от 30 апреля 1889 г., Арль], там же, № W11, стр. 166, 167.

16 Письмо пастора Салля к Тео Ван Гогу [от 19 апреля 1889 г., Арль]. Предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIV.

17 Письмо В. Ван Гога к брату [от 21 апреля 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 585, стр. 405—407.

18 Письмо Тео Ван Гога к жене [апрель 1889, Париж]. Предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIV, XLV.

19 Письмо В. Ван Гога к брату [от 29 апреля 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 587, стр. 409.

20 Письмо В. Ван Гога к невестке Иоганне Бонгер [от 9 мая 1889 г., Сен-Реми], там же, № 591, стр. 420.

21 Письмо Тео Ван Гога к брату [апрель —май 1889, Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т7, стр. 264.

22 Письмо В. Ван Гога к брату [от 30 апреля 1889 г., Арль]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 588, стр. 41.

23 Письмо В. Ван Гога к брату [конец апреля 1889, Арль], там же, № 586, стр. 408.

24 Письмо Тео Ван Гога к доктору Пейрону от 24 апреля 1889 г.; неопубликованное письмо, предоставленное старшей сестрой убежища Сен-Поль дю Мозоле, Сен-Реми в Провансе. Плата за пациента первого разряда составляла 200 франков в месяц, второго — 150 франков и третьего — 100 франков. Просьба Тео Ван Гога о том, чтобы его брату давали к обеду пол-литра вина, вначале не была удовлетворена.

25 Письмо пастора Салля к Тео Ван Гогу [от 3 мая 1889 г., Арль]. Предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLV.

26 Сведения любезно предоставлены д-ром Э. Леруа, убежище Сен-Поль дю Мозоле, Сен-Реми в Провансе.

27 Наблюдения доктора Пейрона, 9 мая 1889, Сен-Реми. См.: V. Doiteau et E. Leroy. La Folie de van Gogh, Paris, 1928, стр. 55.

28 О болезни Ван Гога см. медицинские публикации, перечисленные в специальном разделе библиографии.

29 См.: V. Dоiteau et E. Leroy, цит. соч., стр. 125 и 128.

30 Письмо В. Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 605, стр. 459.

31 Письмо В. Ван Гога к брату и невестке [от 9 мая 1889 г., Сен-Реми], там же, № 591, стр. 420, 421.



32 Письмо В. Ван Гога к брату [от 25 мая 1889 г., Сен-Реми], там же, № 592, стр. 422—425. (Для большей ясности здесь изменена последовательность отдельных абзацев.)

33 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми], там же, № 605, стр. 459, 460.

34 Письмо В. Ван Гога к брату [от 9 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 594, стр. 430.

35 Письмо В. Ван Гога к брату [от 19 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 595, стр. 433.

36 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [начало июля 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W13, стр. 169.

37 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 25 июня 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 596, стр. 433.

38 Письмо В. Ван Гога к брату [от 25 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 596, стр. 434.

39 Письмо В. Ван Гога к брату [от 19 июня 1889 г., Сен-Реми], там же, № 595, стр. 432. „Пейзаж с оливами" и „Звездная ночь" подробно комментируются на стр. 217.

40 Письмо Тео Ван Гога к брату от 16 июня 1889 г. [Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т10, стр. 267.

41 Письмо Тео Ван Гога к брату от 16 июля 1889 г. [Париж], там же, № T12, стр. 270.

42 В конце августа 1889 г. д-р Пейрон сообщал Тео Ван Гогу: „...он снова обрел полную ясность сознания и принялся за работу как прежде. У него исчезли мысли о самоубийстве; остались лишь болезненные видения, которые начинают проходить и интенсивность которых ослабевает". Versamelde Brieven.., т. III, № 602a, стр. 447.

43 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [конец сентября — начало октября 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W14, стр. 173.

44 Письмо В. Ван Гога к брату [от 10 сентября 1889 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 605, стр. 455.

45 Письмо В. Ван Гога к брату [август 1889, Сен-Реми], там же, № 601, стр. 443.

46 Письмо Тео ван Риссельберга к О. Маусу [осень — зима 1889, Париж]. См.: M. O. Maus. Trente Annees de lutte pour l'art. Bruxelles, 1926, стр. 64, 65.

47 Письмо Сезанна к Маусу от 27 ноября 1889 г., Париж, там же, стр. 99; Paul Cezanne.


Correspondance. Paris, 1937, стр. 214.

48 Письмо В. Ван Гога к О. Маусу от 20 ноября 1889 г., Сен-Реми. См.: M. O. Maus, цит. соч., стр. 100 (не включено в Verzamelde Brieven).

49 По свидетельству старшей сестры Епифании, сестры жалели Ван Гога не только за его несчастье, но и потому, что считали его вежливым, покорным, добрым и хорошо воспитанным. Сведения, любезно предоставленные д-ром Э. Леруа, убежище Сен-Поль дю Мозоле, Сен-Реми в Провансе.

50 См.: J. de Вeucken. Un Portrait de Vincent van Gogh. Paris, 1953, стр. 177. Другие воспоминания служителя Пуле см.: там же, стр. 195—197. Однажды, когда Пуле сопровождал Ван Гога, отправляющегося работать в окрестностях приюта, и спускался по лестнице, художник внезапно нанес ему сзади сильный удар ногой. Служитель тотчас же остановился и водворил Ван Гога в его комнату. На другой день Ван Гог извинился перед Пуле, сказал, что он смутно припоминает, будто бы обидел его (так же он поступил после того, как швырнул в голову Гогену стакан), и объяснил, что служитель Пуле показался ему в тот момент агентом тайной полиции. Среди пациентов убежища находился в то время бывший студент юрист, который постоянно жаловался на то, что его преследует тайная полиция. Сведения любезно предоставлены д-ром Э. Леруа (убежище Сен-Поль дю Мозоле), которому служитель доложил об этом инциденте. Версия, приводимая у J. de Вeucken, цит. соч., стр. 195, 196, неверна.

51 14 ноября 1889 г. Тео Ван Гог писал Камиллу Писсарро: „Благодарю Вас за то, что Вы берете на себя труд подыскать пансион, где моему брату будет удобно; со стороны г-жи Писсарро тоже очень любезно заниматься этим. Мне кажется, будет превосходно, если Винсент сможет остаться в Овере под наблюдением врача, о котором Вы мне говорили. Судя по письмам, которые я получаю от него и его врача, он последнее время находится в совершенно спокойном состоянии". Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Родо Писсарро, Париж. О д-ре Гаше см. следующую главу.

52 Письмо В.


Ван Гога к брату [середина сентября 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 607, стр. 464.

53 Письмо Тео Ван Гога к брату от 22 октября 1889 г. [Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т19, стр. 227.

54 Письмо В. Ван Гога к брату [октябрь — ноябрь 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 613, стр. 473, 474.

55 Письмо Камилла Писсарро к сыну от 16 мая 1887 г. См.: Camille Pissarro. Lettres a son fils Lucien. Paris, 1950, стр. 150.

56 Письмо В. Ван Гога к брату [сентябрь 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 607, стр. 462, 463.

57 Письмо В. Ван Гога к Гогену [июнь 1890, Овер], там же, № 643, стр. 528. [Незаконченный черновик, см. стр. 273 примеч. 14.]

58 Письмо В. Ван Гога к брату [январь 1890, Сен-Реми], там же, № 622, стр. 489.

59 Письмо В. Ван Гога к брату [ноябрь 1889, Сен-Реми], там же, № 615, стр. 478, 479.

60 Письмо В. Ван Гога к Бернару [первая половина октября 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № В20, стр. 231—233.

61 Письмо В. Ван Гога к Бернару [начало декабря 1889, Сен-Реми], там же, № B21, стр. 233—236.

62 Письмо В. Ван Гога к матери [конец декабря 1889, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 619, стр. 485.

63 Письмо В. Ван Гога к брату [ноябрь — декабрь 1889, Сен-Реми], там же, № 617, стр. 481.

64 Письмо В. Ван Гога к брату [январь 1890, Сен-Реми], там же, № 623, стр. 492.

65 Письмо Гогена к Шуффенекеру [январь 1890, Ле Пульдю]. См.: Paul Gauguin. Lettres a sa femme et a ses amis. Paris, 1949 (второе издание), приложение, стр. 322, 323.

66 Письмо Гогена к В. Ван Гогу [начало февраля 1890, Ле Пульдю]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.

67 Письмо Орье к матери от 29 ноября 1888 г. [Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Маэ-Виллиам Экс-ан-Прованс.

68 См. письмо Бернара к Орье, стр. 163, 164 и 167 примеч. 50.

69 Письмо Бернара к Орье [1889, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-ном Жаком Вильямом Шатору. Орье не опубликовал статью Бернара, отрывки которой цитируются в гл.


I, стр. 40, 51 примеч. 59.

70 См. стр. 116 примеч. 32.

71 Письмо Бернара к Орье от 1 января 1890 г. [Париж]. Другие отрывки этого письма см. примеч. 68.

72 Этот отрывок из статьи Орье основан на письме, которое Ван Гог и Гоген написали из Арля Бернару [цитируется на стр. 152 и примеч. 14 и 15), а Бернар передал Орье.

73 A. Aurier. Les Isoles, Vincent van Gogh. „Mercure de France", январь 1890. Перепечатано в книге: Aurier. Oeuvres posthumes. Paris, 1893, и в книге: „Van Gogh raconte par lui-meme et par ses amis". Geneve, 1947, vol. 11, стр. 59—70.

74 Письмо В. Ван Гога к матери (от 15 февраля 1890 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 627, стр. 502, 503.

75 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [середина февраля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W20, стр. 180.

76 Письмо В. Ван Гога к Орье [от 12 февраля 1890 г., Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III,

№ 626a, стр. 500, 501.

77 Письмо В. Ван Гога к брату [от 12 февраля 1890 г., Сен-Реми], там же, № 626, стр. 498.

78 Remy de Gourmont, 1er mai 1893, Introduction a Aurier. Oeuvres posthumes. Paris, 1893.

79 A. H. Les XX. „La Wallonie", 1890, стр. 133.

80 S. P. [Paul Signac]. Каталог выставки "Группы двадцати". "Art et Critique", 1 февраля 1890.

81 См. письмо Тео Ван Гога к брату от 22 января 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т25, стр. 284.

82 См.: M. O. Maus, цит. соч., стр. 100.

83 См.: О. Maus — цитируется у M. Jоуant. Henri de Toulouse-Lautrec. Paris.

84 Письмо О. Мауса к Тео Ван Гогу. См. письмо Тео Ван Гога к брату от 9 марта 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т29, стр. 287.

85 Письмо В. Ван Гога к матери [конец апреля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 629а, стр. 506.

86 Согласно предположению Р. Marois (Le Secret de van Gogh. Paris, 1957, стр. 172, 173), эта экскурсия подтвердила половое бессилие Ван Гога.

87 Письмо В. Ван Гога к брату [середина апреля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 628, стр. 504.



88 Письмо В. Ван Гога к брату [от 29 апреля 1890 г., Сен-Реми], там же, № 629, стр. 505.

89 Письмо Тео Ван Гога к брату от 19 марта 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № T29, стр. 286, 287.

90 Письмо Тео Ван Гога к брату от 29 марта 1890 г., Париж, там же, № T31, стр. 288.

91 См. письмо Тео Ван Гога к брату от 23 апреля 1890 г., Париж, там же, № Т32, стр. 289. Много лет спустя Мирбо показал Моне картину "Ирисы", которую купил у Танги. „Ах, как же так могло быть, как могло быть, — повторял Моне, — чтобы человек, который так любил цветы и свет и который так хорошо передавал их, как могло быть, что на его долю выпало столько несчастий". См.: Leon Daudet. Ecrivains et Artistes. Paris, 1928, t. I, стр. 154.

92 Письмо Гогена к В. Ван Гогу [апрель 1890, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.

93 Письмо В. Ван Гога к брату [май 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 630 и 631, стр. 508, 509.

94 Письмо Тео Ван Гога к д-ру Гаше, май 1890, Париж. См. Р. Gachet. Deux Amis des impressionnistes. Le docteur Cachet et Murer. Paris, 1956, стр. 106, 107.

95 Письмо В. Ван Гога к брату [май 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 631, стр. 509.

96 Письмо В. Ван Гога к брату [май 1890, Сен-Реми], там же, № 633, стр. 512, 513.

97 Письмо В. Ван Гога к брату [от 14 мая 1890 г., Сен-Реми], там же, № 634, стр. 513.

98 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [середина февраля 1890, Сен-Реми]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № W20, стр. 181.

99 См.: V. Dоiteau et E. Leroy, цит. соч.


Содержание раздела